Мон-Ревеш
Шрифт:
— Признаюсь, да; я себя стыдился.
— Потому что — хотя ты был гораздо больше мужчиной, чем я, — во многих отношениях ты оставался еще ребенком. А я был совершенным мальчишкой и презирал твою латынь и греческий, которым сегодня завидую.
— Ты не очень-то высоко ценил меня, я это чувствовал. Я тебя почти ненавидел и тем не менее завидовал тебе.
— А я — вот в чем разница, и я это прекрасно помню, — я любил тебя.
— За что же?
— Не знаю. Мои родители считали тебя самонадеянным и глупым. Это меня огорчало, я знал, что ты умен.
— Значит, твои манеры доброго малого по отношению ко мне были не только вежливостью, не только обходительностью?
— Нет, это была потребность в справедливости.
— Но потом, Флавьен, когда мы снова встретились, уже молодыми людьми, а затем взрослыми мужчинами, не было ли у тебя больше желания покровительствовать, чем симпатии ко мне?
— И то, и другое, милый друг.
— Но ты должен был достаточно знать меня и понимать, что мысль о покровительстве человека…
— Менее знающего и менее умного была бы оскорбительной для тебя. Так ведь, не правда ли?
— Ну что ж, будем откровенны — да. Разве у тебя нет других неоспоримых преимуществ? Ты красив, как античный охотник, а я худ и черен, как писец. Ты знатный граф, а я ничтожество, вроде любовника госпожи Элиетты. У тебя есть грация и непринужденность; благодаря им ты часто ведешь беседу лучше, чем я, и не утруждаешь себя при этом, а я лезу из кожи, хоть и не показываю виду, чтобы обуздать одушевление, которое могут принять за напыщенность, сдержать иронию, которую могут счесть дерзостью. Ты всегда знаешь меру словам, а я — только меру мыслям. Условности тебя не стесняют, а я от них задыхаюсь; наконец, ты мог бы быть глупцом, и никто бы этого не заподозрил, а меня могли бы счесть безумцем, хоть я весьма разумен. Поэтому прости, что я бывал иногда тщеславен, думая, что владею сутью, а ты — формой. Сегодня все повергнуто в прах твоей откровенностью; я так мелок по сравнению с тобой!
— Почему же, друг мой?
— Потому что ты сказал мне великие слова: «Я всегда любил тебя». А я, который всегда в этом сомневался, понял, что сердце имеет большую цену, чем ум.
Когда Тьерре говорил, у него в глазах стояли слезы.
Он действительно был не так добр, как Флавьен, но он чувствовал сильнее; жизнь, полную недоверия и ревности, он возместил одним часом пылких сердечных излияний, настолько глубоких, что Флавьену не дано было ответить тем же.
Однако Флавьен увидел волненье своего собеседника и был ему за это благодарен.
— Довольно, дорогой мой, — сказал он, еще раз взяв руку Тьерре. — Простим друг другу наше прошлое и скажем, что мы всегда испытывали взаимное уважение и желание покровительствовать. Когда собирались молодые люди того же сорта, что и я, и я вовлекал тебя в их общество, я часто спасал тебя, без твоего ведома, от многих неприятных историй. Когда собирались литераторы и артисты и я приходил к ним, следуя за тобой, ты наверняка не раз спасал меня, не давая мне казаться смешным. Не будем же больше никогда чувствовать себя униженными от взаимной помощи и сожжем в огне дружбы все наши мелочные обиды. А теперь позволь мне поговорить о твоем будущем. Оно может быть прекрасным. Ты не рожден для тягостной погони за богатством. Надо, чтобы оно само пришло к тебе; твои вкусы — вкусы человека изящного, независимого, склонного к созерцанию. Твоему таланту не нужен стимул нищеты. Напротив, нищета его заморозила бы: ведь если ты умеешь терпеть, то отказываться ты не умеешь. Будь же богатым, теперь ты легко можешь достичь этого — женись на мадемуазель Эвелине Дютертр.
— Жениться на богатой девушке, добиться роскоши, свободы, удовлетворения всех своих аппетитов таким пошлым способом? Никогда!
— С каких это пор жениться на женщине, которую любишь, считается пошлостью?
— Да, я люблю ее — признаюсь, раз ты уже все равно угадал, — но не так, как ты думаешь. Я
— Но что?
— Но она кокетка, и я ее боюсь.
— Это кокетство невинное.
— Которое может стать ужасным, а следовательно, отвратительным в моих глазах, после того как показалось мне чарующим.
— Но ведь в глубине души она добра.
— Это правда! Я вижу, что ты наблюдал за ней внимательнее, чем я думал. Но я боюсь ее. Как бы тебе сказать? Она белокурая… белокурая, как госпожа Элиетта!
И Тьерре, обернувшись к портрету, невольно вздрогнул.
Флавьен засмеялся:
— Вот поэт! Вот мечтатель! Не собираешься ли ты под этой полумаской вообразить сходство?
— Кокетка — извечный персонаж маскарада. Друг мой, не стоит так меня расспрашивать, я еще сам не знаю, как обстоят дела. Она может опротиветь мне черев неделю, я чувствую это и слежу за ней непрерывно, но потом она снова завладеет мною. Давать и забирать обратно — вот девиз, вот наука этой законченной амазонки; но я конь довольно норовистый и могу, чего доброго, закусить удила. Поэтому не будем строить планов. Дай мне немного забыться в той тонкой, волнующей и напряженной игре, которую прелестная молодая девушка ведет с моим воображением. Не напоминай мне, что она богата и что все может кончиться нотариусом и помощником мэра. От такой картины мое пламя тускнеет, и я начинаю вспоминать о господине Траншелионе, которого, возможно, никто и не думал отравлять, но которого ненавидела, презирала и обманывала эта блондинка в полумаске.
— Я скажу тебе только несколько слов. Дютертр богат, но он и на самом деле человек широких взглядов. Он хочет, чтобы его дочери вышли замуж по собственному выбору… У него бывают дворяне, фабриканты, чиновники, артисты, богачи, бедняки — словом, всевозможные женихи. Значит, барышни имеют возможность выбирать, но, имея в виду брак, понимаешь? Им дана большая свобода, у них молодая мачеха, которая не хочет и не может управлять ими. Дютертр уверен, что они сами могут управлять собой… Но если ты заметил нечто противоположное… А вдруг снисходительность и прямодушие родителей доведут их капризы… до несчастья в семье… ты понимаешь, друг мой! Дютертр — самый чистый, самый великодушный, самый лучший из людей… Ответить на его доверие предательством — да тут будешь упрекать себя всю жизнь! Ну, спокойной ночи, уже поздно. Жерве начертал на нашей двери крест, так что госпожа Элиетта не потревожит нас этой ночью, и мы отлично выспимся.
Друзья расстались. Тьерре ненадолго задумался над последними словами Флавьена. Они не обеспокоили его совесть.
«Я не ребенок, — сказал он себе, — чтобы нечаянно, помимо своей воли обольщать и совращать молодую девушку, Я видел немало опасностей. Я человек уже не первой молодости; мои страсти утихают, и управиться с ними не велика заслуга».
С этой мыслью он и уснул.
XI
В ту же ночь и в тот же час, когда обитатели Мон-Ревеша занимались рассуждениями, Дютертр беседовал с Амедеем в Пюи-Вердоне. После того как уехали Флавьен и Тьерре, все удалились к себе, за исключением главы семьи, который последовал за Амедеем в квадратную башню под тем предлогом, чтобы заняться делами. Когда они остались одни, Дютертр, закрыв реестры, раскрытые перед ним племянником, сказал Амедею:
— Ты что-то грустен, мой мальчик, я хотел бы знать причину этого.
Амедей болезненно вздрогнул, не пытаясь возражать, но ничего не ответил.
— Послушай, — сказал Дютертр, взяв его за руки — разве ты мне не сын? Разве твое сердце не должно быть открыто мне и разве не от меня зависит твое счастье?
— Дядюшка! Отец мой! — воскликнул молодой человек, сжимая руки господина Дютертра. — Я счастлив уже тем, что вы довольны мною, и хочу только одного — служить вам всю жизнь, вблизи, вдали, как вы захотите.