Монахини и солдаты
Шрифт:
— Ты впустую потратила все эти годы… Придется снова задуматься над будущим.
Анна промолчала.
— Почему бы не обучиться на врача? Я помогу деньгами. Твой отец хотел, чтобы ты стала врачом.
— Слишком поздно, и в любом случае я этого не хочу.
— Что ты собиралась делать в Америке, до того как мы решили, что ты не едешь туда?
— Разве мы решили? Там католическая церковь организует курсы для таких, как я, что-то вроде курсов переподготовки: на учителей или социальных работников, и…
— Разве нет таких курсов здесь, в Англии? Или, может, ты хочешь убежать подальше? Решила «начать все заново»?
— Надо подумать, — сказала Анна. Она посмотрела на подругу усталым, отрешенным взглядом и пригладила свой белокурый ежик на голове.
— В любом случае, почему ты хочешь пойти на католические курсы, разве ты не порвала с религией? Вчера ты мне не ответила на этот вопрос.
— Я ушла из ордена…
— Это ты уже говорила!
— Не имеет значения, порвала я с христианством, с церковью или нет, я хочу сказать, что не знаю и это не имеет значения.
— Я полагала, что имеет. Твои назойливые хищные монахи наверняка считают, что имеет!
— Это не имеет значения для меня. Время поставит все на место — или нет.
— Что это у тебя на шее, на цепочке, я вижу цепочку…
Анна вытащила цепочку наружу — на ней был маленький золотой крестик.
— Вот, пожалуйста! Но, Анна, ты должна понимать, должна ясно…
— Хорошо, я порвала с ними, теперь довольна?
— Ты не хочешь говорить об этом.
— Пока нет. Прости.
— И ты прости. Думаю, ты устала, нелегко тебе было освободиться из этой клетки. Приступы мигрени бывают, как прежде?
— Случаются.
— Ну, ты знаешь, что я думаю о католической церкви, как я переживала из-за того, что ты стала католичкой, — так что должна простить мою радость, что ты порвала с ней.
— О, радуйся сколько хочешь.
— Забавно, я-то думала, что ты уже стала госпожой настоятельницей.
— Я тоже думала, что стану ею к этому времени!
Они неожиданно рассмеялись — как прежде, тем немного сумасшедшим, особым, интимным смехом, в котором звучали обоюдное понимание, уверенность в себе, любовь.
— Хотелось бы тебе служить в церкви?
— Да, — ответила Анна.
— Думаю, должны быть священники женщины.
— Если ты с таким неодобрением относишься к монахиням, тогда почему хочешь, чтобы были женщины-священники?
— Ну, когда у них что-то случается, думаю, женщины должны иметь и такую возможность, если пожелают.
— Пусть даже это не лучший вариант?
— Да.
Они снова засмеялись. Я сейчас расплачусь, подумала Гертруда. Или Анна расплачется. Нельзя это сейчас. Еще успеем наплакаться. И сказала:
— Помнишь, как в колледже мы говорили: мы всех поразим?
— Помню…
— Боже, какое было время… все мужчины увивались за тобой.
— Нет, за тобой…
— И тогда мы сказали: разделим мир между нами, тебе пусть достанется Бог, мне — мамона.
— Я не слишком хорошо распорядилась своей половиной.
Бедная Анна, подумала Гертруда, годы потратила впустую, упустила молодость. Не святая, даже не аббатиса! Преподавать может только то, что никому не нужно. А я, чем мое положение лучше? Муж умирает, и ни детей нет, ни занятия. Жизнь не задалась. У обеих нас не задалась.
Они посмотрели друг на друга широко раскрытыми глазами. Прежняя дружба возвратилась так легко и естественно, что у обеих перехватило дыхание от удивления —
— О чем задумалась? — спросила Анна.
— Думаю, молилась ли ты за меня в монастыре?
— Молилась.
Гертруда подошла к подруге и погладила по гладкой белокурой птичьей головке. Они без улыбки внимательно посмотрели друг на друга.
Анна Кевидж села на кровать в красивой комнате для гостей в доме Гертруды Маккласки и посмотрела на свое отражение в зеркале туалетного столика. Посмотрела в упор в недоверчиво прищуренные голубовато-зеленые глаза. Теперь ее лицо казалось другим, это было лицо видимое — незнакомым людям, ей самой. В монастыре ладони заменяли ей глаза, и не требовалось зеркала, чтобы поправить белый плат на голове, черное монашеское покрывало.
Анна жила у Гертруды уже несколько дней. Гая она не видела, но встречалась с les cousins et les tantes,которым объяснили, что она бывшая монахиня. Последовали мягкие, дружеские расспросы, даже шутки. Она, конечно же, стесняла их. Возможно, она всю оставшуюся жизнь будет вызывать в людях некоторую неловкость, где ни появится. После всего произошедшего с ней она безвозвратно потеряла некую связь со всем мирским, известную непринужденность, повадки взрослого человека.
Гертруда хотела, чтобы Анна воспользовалась ее гардеробом, но та отказалась, а ходить по магазинам, щупать ткани, прицениваться ей было невыносимо. Она по-прежнему была в своем клетчатом сине-белом платье, хотя уже соглашалась с Гертрудой, что это «не годится». Когда ее принимали в монастырь, настоятельница велела ей прежде оставить все дурные привычки вроде курения и выпивки, мысли о всяких пустяках вроде косметики. Должна ли она теперь вернуться к прежнему образу жизни? Еще нужно привыкнуть к своему имени. В монастыре у нее было другое, она даже стала забывать, кто такая Анна Кевидж.
Гертруда была права, сказав, что, видно, выход из монастыря стоил ей больших сил. Он даже больше ошеломил, потряс, ослепил Анну, чем она призналась в том своей подруге. Бродя по полям, окружавшим монастырь, она испытывала чувство покоя. На вокзале Виктория, когда она не смогла найти место в гостинице, ее охватила настоящая паника. Люди, конечно, оглядывались на нее. Она казалась себе беглой узницей, шпионкой. И неудивительно, поскольку она, вопреки тому, как представляла дальнейшую жизнь, сбежала оттуда, где, думала, останется навсегда, пока не умрет, дав обет провести там остаток жизни: в тех же стенах, в том же саду, смиренно.