Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков
Шрифт:
В диалоге науки с пространственно-политическим конструированием, воли к истине — с волей к творчеству, вероятно, будет меняться и сам образ геополитики, но при сохранении ее парадигмальных прагматических устремлений и когнитивных особенностей, откристаллизовавшихся в первой половине XX в. – в желании перестроить произвольно размежеванный империями европейцев «постколумбов мир».
Глава 2
Стратегические циклы системы «Европа-Россия» и их значение для исследования российской геополитической мысли
§ 1. Допарадигмальная геополитика России и уязвимость различных подходов к ее анализу
Я уже говорил выше о том, что, неотъемлемо вписавшись в перипетии политических исканий XX в., геополитика подсказывает, если не навязывает нам также частичное доосмысление и более ранней мировой истории. Сегодня мы просто не можем не различать в прошлом явлений, естественно подходящих для нас под категорию «геополитического». В таком расширительном смысле мы имеем дело с настоящей геополитикой (а отнюдь не с субъективно домышляемой геополитикой постфактум) всякий раз,
Легко заметить, что геополитическое в истории проявляется в двух формах. Одну из них представляет политическое строительство, разворачиваемое неким центром на территориях, где у него нет конкурентов, сравнимых с ним по мощи, – на пространствах «ничейных» и «открытых» с его точки зрения. Это чистый тип инициативного претворения географического феномена в политический. Другая форма геополитического налицо, когда в рамках географического региона утверждается замкнутая в значительной мере на себя международная система из двух или более центров, сравнимых по силе. В глазах обитателей этого региона она выступает до известной степени автономным миром, и каждый центр в тяжбе с другими центрами за региональное главенство представляет некую [14] <…>
14
Далее – пропуск в тексте: отсутствует 1 стр. машинописи. – Примеч. ред.
Отталкиваясь от сказанного, определю, что я понимаю под традицией российской геополитической мысли доимперской и имперской эпох. Я отношу к этой традиции множество текстов различных жанров – политического, историософского, географического и т. д., которые имели явно или подспудно проектный характер и, выстраивая картину мира из политизированных пространственных, географических образов, закладывали в нее программу действий для России, обычно – олицетворенной ее правительством. Одни из этих текстов рисовали те политические целостности, которые могли бы объединить Россию соответствующей эпохи с регионами, тогда лежавшими вне ее пределов, но способными и предназначенными, согласно авторам проектов, образовать с нею в той или иной политической форме «естественные» ансамбли по физико-географическим и/или культурно-цивилизационным параметрам. Другие обосновывали для нее желательность внутренней перефокусировки через смещение политического центра, формирование новых зон хозяйственного роста – в ответ то ли на внешние вызовы, то ли на внутренние запросы страны. Третьи выявляли для нее на данный момент «естественных» противников и союзников, силы, создающие для нее опасность пространственными особенностями своей политики, и те, которые помогли бы эту опасность заблокировать или вовсе устранить. Часто видим некие комбинации, сочетающие по-разному какие-либо из этих трех ключевых установок: строительство Большого Пространства России – с внутренней ее перефокусировкой или с указанием на неизбежных внешних недругов пропагандируемого замысла и, с другой стороны, на его союзников и попутчиков и т. д. Кроме того, к геополитической традиции принадлежат также практические решения, пытавшиеся реализовать те или иные проекты очерченных типов.
Материал по этой проблематике оказывается столь обилен и пестр, что сразу задумываешься: как подступиться к его изучению? Теоретически сразу же просматриваются два возможных подхода: хронологический, который бы распределял идеи по эпохам, и проблемный, когда бы сопоставлялись разновременные концепции, объединенные общим пространственным вектором политики – например, балканским, балтийским, центрально-азиатским и т. п. Но легко обнаруживаешь, что в интересующей нас области ни один из этих подходов не будет методологически безупречен.
В самом деле, хронологический принцип требует, чтобы осмыслению материала была априори предпослана какая-то первичная его периодизация. Получается, что таковую пришлось бы привносить в геополитику извне, к примеру, группируя взгляды и доктрины по векам или царствованиям. Но какие при этом могли бы быть гарантии, что такое распределение сколько-нибудь релевантно для изучаемого предмета и что оно само по себе не окажется причиной аберраций анализа?
Проблемный же, или «векторный», принцип ущербен в другом отношении. Применительно к геополитике, он склонен отрывать и изолировать друг от друга такие решения, которые, относясь к совершенно различным географическим регионам, тем не менее, были подчинены логике единой эпохальной ситуации. Так, он скорее мешает, чем помогает увидеть связь между новой постановкой Восточного вопроса в имперской политике 1860-x гг., широким наступлением русских в Центральной Азии, их закреплением в тихоокеанском Приморье – и продажей в те же годы Аляски Соединенным Штатам. Рассматриваясь изолированно, последний шаг начинает объясняться то ли «нерентабельностью» Русской Америки, то ли невозможностью ее отстоять перед недифференцируемо трактуемым англо-американским напором. На деле, как показал H.H. Болховитинов [Болховитинов 1990], акт продажи был подсказан всем ходом оформлявшегося евро-азиатского противостояния России и Англии от Балкан до Тихого океана. Динамика противоборства побуждала не просто «сбросить» Русскую Америку как самый уязвимый участок этой огромной дуги, но одновременно создать прямую угрозу западу Британской Канады со стороны Соединенных Штатов – и тем самым, укрепив против английских демаршей весь наш приморский Дальний Восток, развязать Империи руки для борьбы
Особый метод осмысления российской имперской геополитики разрабатывает С.В. Лурье [Лурье 1993; 1995; 1995a; 1997], трактуя ее с позиции этнокультуролога как одну из форм выражения добольшевистской «культурной темы» русского народа – по-разному проявившейся в верхах («Третьим Римом») и в массах («Святой Русью») темы мирового православного царства. Этой темой исследовательница поверяет разные политические и «геокультурные» казусы имперской истории. Такова и двусмысленность стратегии наших императоров XIX в. в Восточном вопросе, похоже, отягощенная тревогами насчет будущности северной православной державы, Третьего Рима в мире, где был бы возрожден и возвышен средиземноморский Второй Рим – православный Константинополь. Таковы и сложности в отношениях с народами Закавказья, имеющими более давнюю христианскую историю, чем русские, и готовыми признать власть наднациональной православной Империи, но неуклонно противящимися административной и культурной русификации. Здесь же и своеобразие отношений Империи с многочисленными подданными мусульманами: воздержание от их христианизации, передоверяемой Промыслу Божию, при насаждении среди них поверхностных «европеистских» стереотипов, – и всё это во взрывоопасном соединении со странной убежденностью, что, пребывая в подданстве России, ее мусульмане должны себя соотносить исключительно с ее миром, а не с сообществом зарубежных собратьев по вере, и не с Европой, к которой Империя поворачивала их своим культуртрегерством. Все эти диссонансы, на взгляд Лурье, объясняют разрушительное для русско-православной «культурной темы» восприятие Россией большевизма – как попытку переформулировать идейный образующий принцип Империи, освобождая ее геополитику от кумуляции опасных двусмыслиц.
По признанию самой Лурье, ее метод обращен главным образом к уровню архаичных кодов массовой психологии и идеологии, представляющих Россию самодовлеющей «державой», выделенной из сообщества иных стран, и моделирующих ее статус по образцу империй прошлого – римскому и византийскому. Но тем самым этот метод оказывается лишь ограниченно применим к осмыслению конкретных геополитических идей и проектов петербургской, да и старомосковской эпохи; ибо политики-практики и сколько-нибудь реалистически мыслящие идеологи этих эпох не имели ни возможности, ни права застревать на уровне подобных соллипсистских кодов, но вынуждены были искать компромиссы между ними и эмпирической данностью России как страны среди иных стран, сцепленных с нею в международные системы региональными силовыми балансами. С первых шагов геополитики Российского государства в XVI-XVII вв. ее сверхзадачей именно и было – гармонизировать эзотерику единственного Православного Царства с экзотерикой игры на полях международных систем, где это царство пребывало лишь одним из элементов силовых конфигураций, политически артикулирующих географию регионов. Но еще важнее другой момент, недооцениваемый Лурье, – то, что с начала петербургского периода сама «культурная тема» России в сознании ее образованного класса изменяет свой смысл – и именно этой-то «мутировавшей» версией нашей универсалистской «культурной темы» только и должен поверяться геополитический опыт Империи.
При наследниках Петра I ее мировое самоопределение оперлось на постулат ее не только культурно-стилевой, но в не меньшей, если не в большей мере международно-политической соотнесенности с кругом европейских стран-лидеров, причастности к этому кругу. А стало быть, ее стратегия вычерчивалась на фоне «геокультурного» парадокса, обретшего многомерное выражение в разных аспектах отношения русских с миром Запада. В аспекте силового баланса оказывалось: крупнейшим актантом международной системы, сложившейся на Европейском субконтиненте-полуострове благодаря его многовековой исторической защищенности от внешних вторжений, с определенного момента выступило государство, оформившееся вне этого полуострова и располагавшее гигантской неевропейской базой в глубине материка Евро-Азии. В плане религиозном к кругу западнохристианских стран с их католико-протестантским спором твердо присоединилась Империя, открыто и неукоснительно преподносившая себя мировым оплотом другого христианства, почитаемого ею за единственно истинное. С точки зрения этнокультурной: в судьбу ареала, где господствовали народы и культуры романо-германского сообщества, с их опытом средневековой Imperii Christiani, Ренессанса, Реформации и ранней модернизации, принесшей идеи территориального суверенитета, cujus regio, ejus religio и т. д., мощно вклинился народ иного происхождения, не разделявший с западноевропейцами их цивилизационных судеб ни в Средние века, ни на заре Нового времени. Наконец, для сферы геоэкономической можно констатировать вслед за Ф. Броделем [Бродель 1992, 453 и сл.]: с обществами западноевропейской геоэкономической целостности – мир-экономики – вошло в постоянное политико-силовое соединение общество, по крайней мере, до XIX в. составлявшее автономный мир-экономику, структурно отличный от западного. Принципиальное напряжение между «геокультурной» православно-державнической уникальностью России и ее погруженностью в расклады ареальных систем обрело превращенную форму в парадоксе Империи, выступавшей одной из основных несущих конструкций европейской международно-политической архитектоники и в то же время по важнейшим критериям радикально отличавшейся от обществ, общепризнанных в качестве «нормальных» членов европейского мира.
Весь этот фундаментальный парадокс стал тем обертоном русской «культурной темы», под который протекли и петербургский период, и «большевистски-второмосковский». Формообразующее воздействие этого парадокса испытала вся наша геополитическая мысль XVIII-XX вв.: неустанно работая над ним, она в широчайшем диапазоне порождала пространственные конфигурации как способы его разрешения: от попыток ограничить «настоящую» Россию землями до Урала, где «птенец гнезда Петрова» В.Н. Татищев волевым актом провел европейско-азиатский рубеж, до замысла «другой Европы – России будущего» по Ф.И. Тютчеву, с центрами в Константинополе и Риме и с превращением коренных русских земель в северную имперскую окраину.