Морской волк (сборник)
Шрифт:
Такие же ссоры, как на баке и на кухне, наблюдаются и в кают-компании этого, поистине, дьявольского корабля. Люди дерутся и готовы лишить друг друга жизни. Охотники же ежеминутно ожидают перепалки между Смоком и Гендерсоном, не уладившими своей старой ссоры, а Вольф Ларсен заявил, что убьет того, кто уцелеет в этой схватке. Он откровенно признает, что занятая им позиция основывается отнюдь не на моральных соображениях, и что он не имел бы ничего против того, чтобы охотники истребляли друг друга, если бы все они не были нужны ему для охоты. Если они воздержатся от драки до конца сезона, то он обещает им царскую потеху: они смогут уладить все свои ссоры, выбросить трупы за борт и потом выдумать какие угодно объяснения гибели недостающих людей. Мне кажется, что даже охотники
Томас Мэгридж заискивает предо мной, как собачонка, а я, в тайне души, побаиваюсь его. Он обладает мужеством страха – это странное явление я хорошо знаю по себе – и в любую минуту он может преодолеть свой страх и покуситься на мою жизнь. Мое колено теперь значительно поправилось, хотя болит часто и подолгу. Понемногу отходит и рука, которую сдавил Вольф Ларсен. Вообще же, мое здоровье не оставляет желать ничего лучшего. Мускулы увеличились и стали тверже. Вот только руки мои огорчают меня. Они имеют вид ошпаренных. Ногти сломаны и испорчены, появились трещины и мозоли. Кроме того я страдаю от нарывов, которые я приписываю пище, так как никогда не страдал этим раньше.
На днях Вольф Ларсен позабавил меня: я застал его вечером за чтением Библии, экземпляр которой, после тщетных поисков в начале путешествия, был найден в рундуке покойного штурмана. Я недоумевал, что ищет в ней Вольф Ларсен, и он прочел мне вслух из Екклезиаста. При этом мне казалось, что он не читает, а высказывает собственные мысли, и его голос, гулко и мрачно раздававшийся в каюте, очаровывал меня и держал в оцепенении. Пусть он необразован, но он, несомненно, умеет оттенить смысл печатного слова. Я как сейчас слышу его меланхолический голос:
«Собрал себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел у себя певцов и певиц и услаждения сынов человеческих – разные музыкальные орудия.
И сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; и мудрость моя пребыла со мною.
И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их: и вот, все – суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!
Всему и всем – одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и неприносящему жертвы; как добродетельному, так и грешнику; как клянущемуся, так и боящемуся клятвы.
Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем, и сердце сынов человеческих исполнено зла, и безумие в сердце их, в жизни их; а после того они отходят к умершим.
Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву.
Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению.
И любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более доли вовеки ни в чем, что делается под солнцем».
– Так-то, Горб, – сказал он, заложив пальцем книгу и взглянув на меня. – Проповедник, который был царем Израиля в Иерусалиме, мыслил так же, как я. Вы называете меня пессимистом. Разве это не самый черный пессимизм? Все – «суета и томление духа», «Нет от них пользы под солнцем», одна участь всем, дураку и мудрому, чистому и нечистому, грешнику и святому, и эта участь – смерть, вещь неприятная, по его словам. Проповедник любил жизнь и, видно, не хотел умирать, если говорил: «и псу живому лучше, нежели мертвому льву». Он предпочитал суету и томление тишине и неподвижности могилы. И я согласен с ним. Ползать по земле, это – свинство. Но не ползать, быть неподвижным, как пень или камень, об этом гнусно и подумать. Это противно жизни во мне, самая сущность которой есть движение, сила движения, сознание силы движения. Жизнь полна неудовлетворенности, но еще меньше удовлетворяет нас мысль о предстоящей смерти.
– Вам еще хуже, чем Омару, – заметил я. – Он, по крайней мере, после обычных сомнений юности нашел удовлетворение и сделал свой материализм источником радости.
– Кто это – Омар? – спросил Вольф Ларсен,
В своем случайном чтении ему не пришлось наткнуться на «Рубаяту», и эта книга была для него драгоценной находкой. Большую часть стихов я знал на память, а остальные восстановил без труда. Часами обсуждали мы отдельные стансы, и он усматривал в них проявления скорбного и мятежного духа, которых я совершенно не мог уловить. Возможно, что я вносил в мою декламацию несвойственную этим стихам жизнерадостность; но он, обладая прекрасной памятью и запомнив многие строфы при первом же чтении, вкладывал в них страстность и тревогу, почти убеждавшие слушателя.
Меня интересовало, какая строфа понравится ему больше всего, и я не был удивлен, когда он остановился на той, где отразилось случайное раздражение, шедшее вразрез со спокойной философией и благодушным взглядом на жизнь, обычно свойственными персу:
Врывается без спросу почему?И для чего? – без спросу убегает.О, много чаш запретного винаМне нужно, чтобы позабыть их дерзость!– Замечательно! – воскликнул Вольф Ларсен. – Замечательно! Этим сказано все. Дерзость! Он не мог употребить лучшего слова.
Напрасно я отрицал и протестовал. Он ошеломил, потопил меня своими аргументами.
– Это в природе самой жизни. Жизнь, предвидящая свой конец, всегда восстает. Она не может иначе. Проповедник нашел, что дела житейские – суета и томление, и вещь дурная.
Но смерть, прекращение способности к суете и томлению, он находил еще более дурной. Из главы в главу он горюет по поводу участи, которая одинаково ожидает всех. Так же смотрят на это и Омар, и я, и вы, даже вы, так как и вы возмутились против смерти, когда повар точил на вас нож. Вы боялись умереть. Жизнь внутри вас, которая составляет вас, и которая больше вас, не желала умирать. Вы толковали об инстинкте бессмертия. А я – об инстинкте жизни, которая хочет жить и при угрозе смерти побеждает то, что вы называете инстинктом бессмертия. Она победила его и в вас – вы не станете это отрицать. Вы боитесь повара и теперь. Вы боитесь меня. Вы не станете отрицать. Если я схвачу вас за горло, вот так, – рука его внезапно сжала мне горло, и дыхание мое прервалось, – и начну выжимать из вас жизнь, вот так, вот так! – то ваш инстинкт бессмертия съежится, а инстинкт жизни вспыхнет, и вы будете бороться, чтобы спастись. Ну, что? Я вижу смертельный страх в ваших глазах. Вы бьете руками по воздуху. В борьбе за жизнь вы напрягаете всю вашу жалкую жизнь. Вы вцепились в мою руку, и для меня это значит не больше, чем если бы на нее села бабочка. Ваша грудь судорожно вздымается, язык высунулся наружу, кожа потемнела, глаза помутнели «Жить! Жить! Жить!» – вопите вы. И вы хотите жить здесь и сейчас, а не потом. Теперь вы сомневаетесь в своем бессмертии, а? Ха-ха! Вы уже не уверены в нем. Вы не хотите рисковать. Только эта жизнь, в которой вы уверены, реальна. Ага, в глазах у вас все темнеет и темнеет. Это мрак смерти, прекращение бытия, ощущений, движения. Он собирается вокруг вас, спускается на вас, стеной вырастает кругом. Ваши глаза остановились, они блестят мертвым блеском. Мой голос доносится к вам слабо, как будто издалека. Вы не видите моего лица. И все-таки, вы барахтаетесь в моей руке. Вы брыкаетесь. Ваше тело свертывается в узел, словно тело змеи. Ваша грудь содрогается. Жить! Жить! Жить!..
Больше я ничего не слыхал. Сознание было вытеснено мраком, который он так выпукло описал, и когда я снова очнулся, я лежал на полу, а он курил сигару, задумчиво глядя на меня, с уже знакомым мне огоньком любопытства в глазах.
– Ну что, убедил я вас? – спросил он. – Нате, выпейте вот это. Я хочу спросить вас кое о чем.
Я отрицательно пошевелил головой, не поднимая ее с пола.
– Ваши доводы слишком… слишком насильственны, – с усилием пробормотал я, так как мне было очень больно говорить.