Московщина
Шрифт:
И, наконец, неотделимая от империи опричнина поколение за поколением выкашивает среди подданных все мыслящее и волевое, искореняя лучшую часть генофонда. То, что остается, подвергается развращению имперским лицемерием, подлостью, паразитизмом, безответственностью, коррупцией, всем тем, что украинский публицист Сверстюк назвал «отбором по наихудшим признакам». Продукт империи – беспочвенное и ни на что не способное человеческое стадо. Но тем самым империя как бы сама себя кастрирует. Чтобы не сгнить заживо, чтобы выжить, ей требуется постоянный приток свежей, еще не испорченной крови. А потому все новые завоевания – вопрос жизни и смерти. Потом и на новых территориях все втоптано в грязь, превращено в навоз – и саранча движется дальше…
В
Поскольку дальше двигаться он не смог, то медленно и страшно, как прокаженный, сгнивал заживо. Умирая, он увлек за собой в могилу почти все народы тогдашней средиземноморской ойкумены…
Сколько еще народов погубит Москва, этот открыто провозглашенный Третий Рим? «Мир во всем мире» должен быть подобен «миру», который устанавливается теперь в Индокитае, а еще раньше в Литве и Кенигсберге.
37. ВЕЛИКИЙ ЭТАП
У самого лагерного забора, мимо громадных железных ворот и вышек проходила железнодорожная колея. Ее ответвление входило в сам лагерь, чтобы можно было ввозить тяжко скрипящие вагоны с бревнами и вывозить готовую продукцию, тщательно упакованную.
Сейчас целый поезд, состоящий из столыпинских вагонов, стоял перед лагерем, поглощая в свое темное чрево толпы зеков. Недолго радовались мы знойному звенящему небу, недолго ждали своей очереди, хотя нас, узников вдвойне, загружали последними. Конвой орал озверело, раздевал нас догола и шмонал; даже в наготе нашей им виделось что-то ужасно подозрительное, они готовы были залезть под кожу. Грубые окрики, ругань, взгляды, полные дикой злобы и ненависти, оружие наизготовку. Часть клеток специально оставляют пустыми; нас вталкивают в остальные плотной толпой, тщательно обысканной. Отбирают даже ключики от чемоданов (и это оружие?). Я их так обратно и не получил. Выбросили, пожалуй. Разместиться негде, жара нестерпимая, эти звери специально не открывают окна. Вот такие расстреливали и давили танками демонстрации своего же народа в Новочеркасске в 1962 году, когда голодные рабочие, их жены и дети вышли на улицы требовать хлеба… Уцелевших, тех, чьи кишки и волосы не были намотаны на танковые траки, массами отправляли в абсолютно изолированные от внешнего мира концлагеря без права переписки. Говорят, до сих пор томятся они где-то на Печоре… Впрочем, начальник местного гарнизона, не желая отдавать страшный приказ, застрелился. Бывало, застреливаются и караульные на лагерных вышках, не выдерживают…
Каждый час конвой врывается в нашу переполненную клетку, забирается на нары грязными сапожищами, шарит под нарами, что-то ищет фонариками, набрасывается, толкается, пересчитывает поголовье… Дни и ночи, дни и ночи ползем мы по русской степи в обход больших станций; подолгу замираем на тупиках, чтобы не увидел никто… На Север, на Север… Едут вагоны, увозящие половину зеков из мордовских политлагерей, с тройки, семнадцатого, девятнадцатого. Спать негде, пробуем ложиться на пол, кто не умещается на переполненных нарах. Грубые окрики, мат:
– Встать! Не положено! Быстро! Быстро, мать-перемать, а то… – Свирепые угрозы.
– Где же нам спать?
– Где хочешь! Тут тебе не курорт, мать-перемать! Контра недобитая!
Атмосфера гражданской войны, которая вроде никогда и не кончалась.
В нашей клетке едет тяжело больной старик Орлович, верующий, светящийся тихой добротой, свойственной многим белорусам. Он весь в своей огромной седоватой бороде, только кроткий взор печально смотрит вокруг. Вывода в туалет невозможно добиться, а когда, наконец, выводят по одному, дверь держат открытой и над головой стоит солдат, который дико орет:
– Быстрее, быстрее! Чего расселся?! Быстрее, мать, м-м-мать твою!!!
У Орловича кровотечение из прямой кишки, за долгий срок все внутренности вышли из строя; нервы, как лопнувшие
Уже несколько суток он не может оправиться… Почти уверен, что умрет, не доедет… Даже по-маленькому в такой обстановке у него не получается.
Сутки напролет все время умоляем конвойных, чтобы дали старику спокойно посидеть в туалете, чтобы не выгоняли, чтобы закрыли дверь… Ну, куда он, еле живой, улетучится сквозь железо? Каким-то чудом нам удается ублажить краснопогонников. Орлович спасен.
Проезжаем вдоль Волги. Когда-то здесь была Хазария, великое иудейское государство. Железная коробка вагона накаляется под солнцем; духота настолько нестерпимая, что даже конвойные, не сидящие в переполненных клетках, а вышагивающие по коридору вдоль них, не выдерживают. Они наполовину открывают матовые окна.
Взгляды зеков из темных клеток, пересекая коридор вагона, приковываются к щели в большой мир. Так, наверное, смотрит внезапно прозревший слепой.
Солнечный день, какие-то кручи, геологи со своими приборами, среди них женщина в брюках нежится в густой траве… Мелькают картины, пейзажи, поселки, волжские пляжи, полные загорающих, и опять женщины… И вспоминается лагерная история, история советского Эдипа. Один из зеков был уличен в том, что на свидании сожительствовал с собственной матерью.
– А кто же, кроме меня, его пожалеет? – плакала допрашиваемая мамаша.
Окно немного спасает от духоты. В других вагонах, где конвой был еще злее, зеки дошли до того, что стали хором, все вместе, в унисон, раскачивать вагон на ходу из стороны в сторону… Они предпочитали быструю смерть. Конвой испугался, что вагон действительно опрокинется, и только тогда уступил. Окна были открыты, зеки немного отдышались… Воду вымаливали тоже с боем, экономили, берегли каждую каплю. Не было и речи о том, чтобы умыться. Все дни этапа умывались только собственным потом в переполненных жарких клетках. Духота стояла такая, что с людей лилось градом. Подушечки пальцев сморщивались, как от долгой стирки… Сердечные приступы, обмороки, один умерший в дороге – и никакой поблажки, никакой помощи.
Начинаются холмы и горы Урала, поросшие тайгой. Мрачные, зловещие просторы. Глухие, обшарпанные селения; какие-то корявые, неказистые фигуры жителей; адское пламя металлургических печей, удушливый, едкий, серный дым стелется по земле, разносится ветром. Покосившиеся, почерневшие бревенчатые избы-клоповники, в которых люди зачастую живут вместе со скотом. Ни садика вокруг, ни цветов, ни аккуратненьких, ухоженных огородов, как вокруг чистых, беленых хаток Украины. Все пусто, грязно, голо и мрачно. Скудные, жалкие, заброшенные поля, покрытые какой-то пожелтевшей щетиной… Все нагоняет смертельную тоску. Эти черные, сумрачные дебри созданы для зверей, не для людей. Много пьяных шатается или валяется по пути. Вот они, спасители человечества! В окнах несколько раз видны были пожары. Сушь стояла страшная. В одном поселке дотлевали головешки сгоревших изб, в другом занималось свежее зарево.
Почему-то вспоминался Сако Торосян. Он как-то пришел на политзанятия и спросил у офицера, как обстоит с правом армянского народа на независимость. Армения – самая древняя и жизнестойкая страна из поглощенных империей, это народ старейшей и великой цивилизации. После политзанятий «Гитлер» стал задираться к Торосяну.
– Вы не нация, а спекулянты, – навязчиво и нагло лез он в лицо Сако, – вы только умеете торговать своими фруктами и наживаться на русской бедности!
– Кто вам виноват, что вы бедные – возмущался Сако, – кто вам мешает привозить в Ереван свою картошку? Картошки в Армении нет, она у нас стоит дороже, чем здесь – армянские фрукты! Привозите, продавайте, вам только спасибо скажут! Но нет, вам надо пить и разрушать, а когда жрать больше нечего – лезете к нам в республики, еще не до конца разоренные…