Московские повести
Шрифт:
Ему вспомнился апрель этого тяжкого и радостного года. Он тогда решил бросить — на год, а может, и навсегда — свои пока не удавшиеся опыты с газом. Каждое утро ему надобно было делать усилие, чтобы заставить себя встать и начинать день. Был конец апреля, и для университета, для Москвы, для всей культурной и мыслящей России этот день, 5 апреля, был большим праздником — открывался памятник Гоголю. С утра было сыро, холодно, моросил мелкий, холодный, совсем не весенний дождь. Легко одетые гимназисты и гимназистки с цветами в руках дрожали от холода, дамы кутались в теплые пелерины... Вокруг памятника, покрытого белым покрывалом, на всем Пречистенском бульваре, на Арбатской площади стояли огромные толпы людей. Блестели парчовые ризы духовенства, служившего торжественный молебен, синий дымок из
Потом с памятника упало покрывало, и шепот удивления, возмущения, восторга пронесся по площади. Лебедев давно же слышал о странной идее этого молодого, но, говорят, очень талантливого скульптора — Андреева; Саша даже оказывал ему фотографию гипсовой модели памятника и уверял, что это одно из самых замечательных произведений русского искусства. Теперь статую Гоголя можно было рассмотреть вблизи, во всех ее подробностях.
Согнувшись под наброшенной, блестевшей от дождя пеленой, Гоголь с каким-то грустным удивлением внимательно рассматривал стоящих перед ним людей: военных в блестящих мундирах, духовенство в парадных одеждах, бородатых людей в сюртуках, певчих во фраках, студентов в зеленых тужурках, гимназистов в серых своих блузах... Как будто из своего прекрасного далека, из теплого и веселого Рима вернулся он наконец на родину, к своим — и не узнает ни ее, ни своих. И нет от этого возвращения домой ни радости, ни надежды...
Наверное, не одному Петру Николаевичу Лебедеву таким почудился Гоголь, усевшийся в конце Пречистенского бульвара... Вечером, на торжественном заседании совета Московского университета, популярный среди студентов профессор князь Евгений Трубецкой процитировал слова Гоголя:
— «...И дышит нам от России не радужным, родным приемом братьев, но какой-то холодною, занесенной вьюгой почтовой станцией, где видится один, ко всему равнодушный почтовый смотритель с черствым ответом: «Нет лошадей»...»
Трубецкой отложил в сторону книгу, из которой прочитал Гоголевские страшные слова, и продолжал:
— Когда читаешь эти слова, кажется, точно они написаны вчера, до того полны современного значения. По-прежнему тоскливо чувство неисполненного долга перед родной землей, бессильно движение вперед, и безнадежно холоден ответ смотрителя: «Нет лошадей»... Опять мы видим Россию во власти темных сил. Разоблачения последнего времени обнажили ужасы не меньше тех, что были в сороковых годах... «Мертвые души» не пережиты нами. В новых формах нашей жизни таится старая гоголевская сущность...
Да, вот чем кончились его, Лебедева, надежды, вот как кончились прекраснодушные мечты о том, что «все образуется», что Россия европеизируется, что наступит время, и тупой пьяница с мордой городового не станет самоуправничать в России.
И вот как он выглядит, этот русский парламентаризм, доставшийся такой ценою...
Когда на другой день после открытия памятника Гоголю он дома раскрыл свежий номер «Сатирикона», посвященный юбилею великого писателя, то не мог не улыбнуться невероятному совпадению того, что говорил вчера знаменитый университетский оратор, и того, что писал в юмористическом журнале поэт. Саша Черный рисовал картину того, какими бы увидел Гоголь своих героев, если бы он встал из гроба и появился в России 1909 года:
...Ты, встав сейчас из гроба, Ни одного из них, наверно б, не узнал: Павлуша Чичиков — сановная особа И в интендантстве патриотом стал — На мертвых душ портянки поставляет (Живым они, пожалуй, ни к чему), Манилов в Третьей думе заседает И в председатели был избран... по уму, Петрушка сдуру сделался поэтом И что-то мажет в «Золотом руне», Ноздрев пошел в охранное — и в этом Нашел свое призвание вполне. Поручик Пирогов с успехом служит в Ялте ИХорошо! Впрочем, невозможно представить себе слова, которые Гоголь нашел бы для того, чтобы изобразить теперешнюю Россию...
Сколько было надежд, восторгов!.. Первая дума. Их московский профессор Муромцев — председатель Государственной думы!.. Потом эту Думу разгоняют, выгоняют «избранников народа», как увольняют напившегося дворника... Потом повторение этого же со Второй думой... Затем страну в свои недрогнувшие руки берет этот губернатор — Столыпин. И от русского парламента остаются лишь рожки да ножки... Подобранное большинство ковриком ложится под ноги нового всероссийского диктатора. Холодное лицо Петра Аркадьевича Столыпина, с холеной бородой, черным галстуком на высоком воротнике, теперь постоянно мелькает перед глазами в газетах и журналах. «Столыпинский галстук»... Так, кажется, в Думе Родичев назвал главное орудие столыпинской политики — петлю виселицы... Каждый день, каждый день в газете списки повешенных...
...Кажется, он сбивается на политику!.. Вот если бы Гопиус проник в его теперешние мысли!.. Но его, Лебедева, действительно политика не интересует. И не то что не интересует, он просто не верит в ее позитивное начало. Но он не открещивается от нее, как богомолка от черта, он ее просто избегает, а она настигает его, настигает, не дает ни работать, ни жить...
Ведь, казалось бы, как для него хорошо начался новый век! Закончил свои работы по доказательству светового давления, из малоизвестного русского ученого вдруг стал экспериментатором с мировым именем... Эти письма, что он получал! Известный физик Ф. Пашен писал ему тогда из Ганновера: «Я считаю Ваш результат одним из важнейших достижений физики за последние годы и не знаю, чем восхищаться больше — Вашим экспериментальным искусством или выводами Максвелла и Бартоли. Я оцениваю трудности Ваших опытов, тем более что я сам несколько времени назад задался целью доказать световое давление и проделывал подобные же опыты, которые, однако, не дали положительного результата, потому что я не сумел исключить радиометрических действий. Ваш искусный прием, заключающийся в том, чтобы бросать свет на металлические диски, является ключом к разрешению вопроса...»
Испытывал ли он тщеславное удовлетворение от этих нахлынувших на него почестей, лестных признаний? Ей-богу, нет! Когда он получил от самого Вильяма Крукса лестное письмо с признанием огромного значения лебедевского опыта, то больше содержания его поразил внешний вид письма знаменитого английского физика: на специально изготовленной почтовой бумаге и конверте монограммы W и C, обвитые вокруг креста. На кресте латинская надпись: «Ubi crux, ibi lux», сверху слон, тело которого разделено на четыре геральдических поля, на полях орденские кресты... Господи! Чем же ребяческим, глупо-тщеславным тешится великий физик!.. Теперь понятно, как может Крукс увлекаться и искренне верить в спиритизм, в это идиотское столоверчение, вызывание духов!..
Он не испытывал ни приступа слепой гордости и никакой особой радости. В университете было плохо: начинались студенческие волнения, грызня в профессуре... В стране — выстрелы террористов, суды, виселицы... Приступы боли в сердце повторялись все чаще, ему тогда казалось, что на этом и кончается все, что он успел сделать. И даже некому было об этом сказать... Матери уже не было в живых, Саша был далеко, с Голицыным порвалась старая дружба... Еще с его женой поддерживались прежние дружеские связи, и ей тогда, году в девятьсот втором, он писал: «В моей личной жизни так мало радостей, что расстаться с этой жизнью мне не жалко — мне жалко, что со мной погибает полезная людям очень хорошая машина для изучения природы: свои планы я должен унести с собой, так как я никому не могу завещать ни моего опыта, ни экспериментального таланта. Я знаю, что через двадцать лет эти планы будут осуществлены другими, но это стоит науке двадцать лет опоздания!..»