Московские повести
Шрифт:
Действительно, Николай отделался легко — тремя месяцами ареста в административном порядке. Он вышел из полицейского участка в конце июля — похудевший, бледный, но веселый и бодрый, как всегда. Удивлялся загару Штернберга, расспрашивал о том, как идут «теодолитные съемки».
— И около моего участка были, Павел Карлович?
— А как же! Сам занимался съемкой и наносил план... Камеры у вас в участке выходили на второй внутренний двор?
— Ага!
— Ну, вот. На первый мы даже как-то пробились. Открыли нам ворота и поставили туда городового с рейкой. А во второй, где ворота с окошком, — не пустили. А мы слышали, как там песни поют...
—
— Ну, Коля, теперь-то вы будете осторожнее, надеюсь?
— Так если быть очень осторожным, Павел Карлович, лучше в октябристы или кадеты податься. Там обеспечен покой и благоприятствование начальства. А у нас, большевиков, дело такое, знаете, беспокойное... И опять же, очень соскучился по делу.
Через день после этого чаепития у Яковлевых Штернберг получил коротенькую записочку от Варвары: Николай снова «загремел», ходить к нему на квартиру в Девятинский переулок ни в коем случае не следует, могли оставить засаду.
На этот раз «соскучившийся по делу» Николай не проявил никакой осторожности. Явившиеся к нему ночью с обыском жандармы нашли большое количество самой свежей нелегальщины. Теперь им уже занималась не полиция, а жандармское управление и сидел он не в полицейском участке, а в Бутырках. И было известно, что против него возбуждено дело по сто второй статье. Статья, правда, не самая страшная, но все же легко отделаться на этот раз ему вряд ли удастся.
Хорошо хоть, что Павел Карлович успел свести Николая с Гопиусом. Гопиус, повертевшись около большого рефрактора, приходил в кабинет к Штернбергу, садился на стул, оплетал ногами ножки стула и начинал рассказывать:
— Понять этих болванов из жандармского совершенно невозможно! Вот пришли они к Коле, нашли несколько газет и брошюр, наверху которых напечатано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» И устраивают из этого целый художественный театр! Дознание, сто вторая статья, прокуратура, адвокатура, суд, тюрьма... И ведь не отобьешься! А ко мне если придут, то что найдут: автоматические пистолеты, карабины, патроны, некоторые виды химического сырья, литературу о специфических органических соединениях... И что же? Уйдут с носом! Револьверы и карабины продаются в оружейных магазинах, химическое сырье — в аптекарских и учебных складах, книги по химии — в «Книжном деле» на Моховой... Все в полном законе! Придраться невозможно! А в «день икс» чем будем драться, уважаемый астроном? Брошюрами или маузерами?
— Не чем, а кто будет драться, дорогой Евгений Александрович, — сурово отвечал ему Штернберг, — вот о чем, в первую очередь, надо думать! В войне больше, чем оружие, значит армия. Она состоит из людей. И та армия хорошо дерется, которая знает, за что дерется! Вот созданием этой армии и занимался Николай. И не считайте жандармов идиотами. Они слова боятся больше оружия. И правы. Удивительно, Женя, как это вы, при вашем, я бы сказал, научном характере мышления, не понимаете самых простых вещей!.. Мы уже договорились, что теоретических дискуссий открывать не будем...
Да, на этот раз с Николаем было плохо. Сидел он прочно, свиданий с ним не разрешали даже его партийной «невесте», жандармы старались приклеить что-нибудь покрепче сто второй. Должен был состояться суд. Семье Яковлевых пришлось это все пережить без дочери. Варвару арестовали через три с лишним месяца после Николая, в ноябре. Арестовали на заседании Рогожского районного
Штернберг ходил мрачный, почерневший. Единственное удовольствие он находил в частых беседах с Николаем Николаевичем — Яковлевым-старшим. К этому времени тот уже решительно отказался от домостроевских повадок, утратил всякую надежду влиять на будущее своих детей и к их революционной деятельности относился с нескрываемым интересом.
— Значит, Павел Карлович, вы полагаете, что история неминуемо движется вперед, что одно сменяет другое, скажем, так же, как лето весну? А если так, то зачем же в тюрьму садиться моей Варе да Коле? Все равно царизм окончится, пролетариат станет хозяином жизни... Но для чего же жизни молодые класть, если все это неминуемо? Ну, мои-то хоть социал-демократы больше с книжками дело имеют! А сколько молодых людей у эсеров, у анархистов идут на виселицу? Из-за чего? Губернатора или исправника убить! Да следующий будет хуже! Неужто вы их не можете убедить, что все равно: раз наша правда, то все это и так настанет!
— Нет, Николай Николаевич! Человеческое общество — не природа. В природе все происходит по своим, извечным законам, на которые человек еще никакого воздействия оказать не может. Думаю, что и не сумеет. А общество состоит из людей, разделенных на классы, в этом обществе неминуемо идет борьба между старым, отжившим, и новым. В этой борьбе обязательно победит новое. Но победит в борьбе! И в этом все дело! А без борьбы это старое еще десятки лет, а то и больше будет сидеть на шее народа...
— Понятно, понятно теперь, почему моя Аннушка, вместо того чтобы кормить своего мужа, должна бегать с передачами то в Бутырский замок, то в полицию. Профессора — они всегда сумеют объяснить! Не то что моя Варенька — только рассмеется и в лицо фыркнет, когда спрошу у нее.
Варвара Яковлева вышла из полицейского участка как раз тогда, когда начался суд над Николаем. Судили быстро. Отпираться от того, что у него на квартире нашли свежую нелегальную литературу, было бы бессмысленно, а на все остальные вопросы Николай на следствии и на суде отвечал весело и, по злобному замечанию председателя суда, «нагло»... Очевидно, в наказание за строптивость, к нему не применили ссылку, которую обычно давали за хранение нелегальной литературы, а приговорили к двум годам крепости. Как уверял Николай при свидании, приговор был вполне «божеский», сидеть ему осталось каких-нибудь полтора года, и он собирался употребить это время, чтобы «подучиться»...
— Вот ведь, Павел Карлович, — говорил меланхолично Штернбергу старший Яковлев, — обидно, должно быть, профессорам, если их студенты полагают, что им в тюрьму следует садиться, чтобы подучиться... Обидно?
— Обидно! — соглашался Штернберг.
Штернбергу было не только обидно. На долгий срок он лишился близкого и любимого друга. Умного, доброго, бесконечно терпеливого к нему, к его профессорскому теоретизированию, к тем сложным и нелегким отношениям, которые устанавливались у Штернберга с сестрой Николая. Эту — пусть и временную — утрату никто не мог восполнить. Даже Варвара, которая, выйдя из-под ареста, немедленно и без всякой осторожности окунулась в самую активную партийную деятельность.