Московские повести
Шрифт:
— Ну вот уж в чем, милый Коля, меня нельзя обвинить! — даже обиделся на него Штернберг.
— Я не про вас, Павел Карлович! Я о том, что не только в Сибири заводчики и купцы не собираются мирно расставаться со своим достоянием. Они довольно прочно уверены в своем будущем. Я сегодня пробежал газеты и по объявлениям узнал многое и важное. Это что у вас, «Русское слово»? А ну-ка! Вот, пожалуйста: «Спешно куплю фабрику. Большое производство спичечное, маслобойное, кондитерское, типографию. Предложения только от владельцев. Москва 4 п/о Н. С. Трофимов». А? Или вот вам: «Ищу имение 100—150 десятин, не дальше 50 верст от Москвы и 5 верст от станции
— Коля, вы считаете, что здесь, в Москве, большевиков надобно в этом убеждать?
— Да, Павел Карлович, считаю. Разговариваешь с иным достойным и авторитетным товарищем. По сравнению с ним я — мальчишка еще. Но он годами варится только в сфере чистой политики: заседания, обсуждения, комитеты, газеты... И считает, что все будет решаться чисто политически. А в действительности все будет решаться силой. Уж многие забыли Пресню в декабре пятого... За свои заводы, имения, особняки помещики и заводчики будут детей давить пушками и женщинам иголки под ногти загонять...
Николай Яковлев вернулся из Петрограда через несколько недель, в те самые переломные жаркие дни июля. За это время многое, очень многое изменилось в Москве.
О том, что в Петрограде 3 июля полмиллиона демонстрантов вышли на улицы с лозунгами «Вся власть Советам!», а вызванные войска стреляли в демонстрантов, в Москве стало известно только на другой день. Всю ночь с третьего на четвертое в Капцовском училище в комнатках МК старались соединиться по телефону с Петроградом, с ЦК. Телефонистки отвечали: «Номер не работает». Под утро, наконец, бесстрастный голос телефонной барышни сказал: «Абонент на проводе. Соединяю». В Петрограде, во дворце Кшесинской, нетрезвый хамоватый голос на вопрос, кто говорит, из ЦК или ПК, икнул и радостно сообщил, что все большевики и из ЦК и из ПК сидят в Петропавловке и скоро будут повешены как немецкие шпионы.
Утренние газеты взахлеб сообщали о расстреле демонстрации на Садовой, о разгроме «Правды» и занятии дворца Кшесинской, об аресте большевиков и о том, что вынесено постановление об аресте Ленина. Днем, когда собрался Московский комитет, еще не все было ясно, кроме главного, конечно: буржуазия делает попытку разгромить основную силу революции. Чем на это ответить? Штернберг угрюмо слушал, как некоторые очень горячие товарищи предлагали немедленно выступить. Захватить телеграф, Центральную телефонную станцию, почтамт, вокзалы. И этим самым поддержать петроградских товарищей...
— И предупредить буржуазное правительство? — сказал Штернберг. — Предупредить, дать им возможность сотворить с московскими большевиками то же самое, что они сделали с петроградскими. Мы еще не имеем вооруженной силы для того, что предлагают здесь некоторые товарищи. Ведь уже в марте мы говорили, что ее создание — первая и главная задача. А сделано было мало, ничтожно мало. И сейчас нельзя рисковать тем малым, что у нас есть, а надо изо всех сил создавать отряды Красной гвардии, искать для них оружие, обучать воевать. А выступать сейчас — авантюра! Подставимся сами, поможем разгромить то немногое, что у нас есть. Сейчас не нападать, а защищаться надобно.
Подробнее о петроградских делах Штернберг узнал от Николая. Яковлев возвратился смертельно усталый, не спавший несколько ночей. Он приехал в Питер
— Коля! Вы не остаетесь в Москве? Сейчас, в такое время? — Штернберг растерялся от неожиданного решения Яковлева.
— А я и не собирался оставаться в Москве. И разговор с Лениным убедил меня в моей правоте. В первые же дни революции политические, которые были на каторге или в ссылке, все бросились в центр. В Петроград, в Москву, в большие города. И во всей огромной Сибири окопались местные эсеры. Когда я рассказал Владимиру Ильичу о том, что делается в Томске, Красноярске, Новониколаевске, то он не только поддержал меня, но и сказал, что поставит в ЦК вопрос о посылке людей в Сибирь. А мое место — там. Особенно сейчас. Я бы и раньше уехал, но хотел убедиться окончательно, что не будет сделано дикой глупости. Здесь тоже было мнение, что Ленину надобно явиться в суд?
— Ну, у нас только несколько человек стояли на такой идиотской точке зрения.
— Вот именно — идиотской... Суд! Да они бы выставили на суде субчиков, которые, не моргнув, сказали, что вместе с Лениным получали жалованье в немецком генеральном штабе... После июльских дней к Луначарскому подходит какой-то тип и, обращаясь к толпе, заявляет, что сам, своими глазами видел, как Луначарский третьего июля, сидя на крыше дома на Невском, стрелял из пулемета в толпу... Вы бы, Павел Карлович, посмотрели на Луначарского — какой из него пулеметчик!.. Ну, немедленно Луначарского арестовали и поволокли на Шпалерку. Там он и до сих пор сидит. Да нет — про суд нечего и говорить! Никакого суда не было бы! Юнкера Ленина не довели бы и до тюрьмы, а убили бы на месте. Они убийцы, Павел Карлович! Мне кажется, что до сих пор многие наши товарищи думают: идет политическая дискуссия вроде той, что была после Второго съезда. А это — чепуха! Если мы поддадимся — все, окончим свою жизнь у какой-нибудь «стены коммунаров»... Они и без суда при этом обойдутся...
Яковлев уезжал поздно вечером. Штернберг был единственным, кто его провожал. Варвара находилась на каком-то срочном заседании, с родителями Николай попрощался еще днем, а других близких людей он так и не сумел завести за свою беспокойную и трудную жизнь. На Ярославском вокзале было шумно и грязно. Состав уже подали, в него, отталкивая проводников, влезали женщины с детьми, какие-то мордастые личности с толстенными баулами, солдаты с котомками.
— Ну, ладно, пойду занимать свое место. А то еще стоять придется. Ну, дорогой мой, счастливо вам оставаться, счастливо воевать, берегите себя, за стариками моими присматривайте, на Варю у меня насчет этого большой надежды нет... И не смотрите так на меня, ради бога!
Яковлев уже втиснулся в вагон; прошло минут пятнадцать или двадцать, пока ударили во второй и в третий раз в станционный колокол, поезд с трудом дернулся и стал медленно выползать из вокзального тупика.
А Штернберг стоял и стоял и все смотрел туда, вперед, где исчезал, растворялся в других пристанционных огнях красный фонарик последнего вагона. Как будто он уже знал, что никогда больше не увидит Николая, не услышит его доброго, глуховатого голоса. Прощай, милый Коля!