Московские тюрьмы
Шрифт:
Задачей первостепенной важности становится популяризация имен и деятельности подлинных героев демократической оппозиции. Слава богу, она состоит не из одних Якиров, Репиных и Радзинских. Ни пятнышка, например, на совести диссидентских женщин. Не зря символ свободы — женщина. Образ наших мучениц коммунистического тоталитаризма не менее восхитителен, чем у Делакруа на баррикадах или в Нью-Йоркской гавани с факелом. Сквозь слезы сострадания гордость за них. Несгибаемы наши идеологи борьбы с тоталитаризмом Солженицын и Сахаров. Зажигателен пример подвижничества Амальрика, Буковского, Орлова, Марченко и многих других известных и неизвестных. Несмотря на грязь клеветы, замалчивание и репрессии, эти люди пробудили дух сопротивления в подавленном обществе. В недрах железного занавеса из этих людей созрела стойкая нравственная оппозиция, сила, способная повести за собою народ. Вулкан зарокотал. Люди еще не видят, что там клокочет, что предвещает, но земля уже дрожит под ногами, бюрократическая гора сотрясается, и ничего хорошего не светит тем, кто наверху. Близкое извержение волнует всех. Что обещает оно: катастрофу или желанные перемены? Как к нему относиться: плохо или хорошо? Чем обернется: перетряской наверху или радикальным переустройством сверху донизу? Кто разъяснит это людям лучше самих диссидентов?
Как ни слабо была организована диссидентская информация внутри страны, как ни пресекалось ее распространение, за последние два десятилетия кое-что все же проникло до самых глубин. Оппозиция ширилась, массы обратили на нее внимание. С обеих сторон дотянулись нити, связи, соединяющие, сближающие народ и интеллигенцию. Диссидентство вырастало в массовое оппозиционное движение, остановить которое чем дальше, тем труднее. Власти увидели реальную угрозу своему тотальному контролю над обществом. Можно обуздывать скованных ложью и страхом, можно обуздывать пьяных и равнодушных, но нельзя полновластно хозяйничать над трезвеющей и пробуждающейся массой. Единственный способ удержания власти — изоляция и уничтожение очагов инакомыслия.
Это они сейчас делают засучив рукава. Диссиденты, ориентированные на открытый диалог с властями, беззащитны перед карательной машиной государства. Оппозиционная интеллигенция в кризисе. Ее активного ядра практически уже нет. Одни далеко на Западе, другие далеко на Востоке, третьи, как сами говорят, — «замерли». Оборваны почти все связи с обществом, нарушены почти все каналы информации и распространения литературы. На что уж было налажено с Западом, и того почти нет. Что это — крах? Самороспуск? Поиски новых форм? Время покажет, пока ясно одно: все сейчас зависит от того, как поведет себя оставшаяся интеллигенция. Найдет путь к массам — выживет, нет — конец диссидентству, все надо будет начинать сначала. Рано или поздно народятся новые мозговые центры оппозиции, которые завоюют доверие масс, за которыми пойдут в огонь и в воду, однако процесс оздоровления общества был бы значительно ускорен, если бы на новом этапе были учтены уроки разгромленного диссидентства, если бы диссидентская традиция выработала бы новые, более эффективные и жизнестойкие формы оппозиции.
Не все потеряно. Хотя более или менее легальные пути к народу отрезаны, остается все же один, указанный, как ни парадоксально, властями — через тюрьмы и лагеря. Власти задумали 1901 для исправления диссидентов уголовниками, но все-таки выходит обратное. Влияние политзэков сильнее, нередко они «разлагают» даже «коз» из своего окружения, сводя на нет многотрудную работу оперов. Трешник по 190^1 сводит политзэка с тысячами людей, большинство из них молодые, десятки друзей и приверженцев. Один инакомыслящий в тюрьмах и лагерях открывает глаза целому отряду потенциальных сторонников оппозиции из самой толщи народа. Да кое-кому из контролеров и администрации тоже заронит доброе семя. 190^1 — в центре внимания как ментов, так и зэков. Тем самым осуществляется контакт оппозиционной интеллигенции и народа — контакт, которого более всего опасается власть и для пресечения которого инакомыслящие изолируются в застенках и за колючей проволокой. Но ведь там миллионы. Пусть это не лучшая публика, за месяцы, годы жизни среди нее политзэки многих делают лучше. Диссидент сидит, они освобождаются и говорят о нем, о том, что узнали от него, — цепная реакция идет далеко за колючую проволоку. Ему и в неволе затыкают рот, не позволяют собираться вокруг него, но с кем-то же он живет и работает и хватает намека, одного-двух слов, просто наблюдают за ним, как он живет и о чем думает, да уже то одно, за что сидит, за что в наше время сажают, — расшевеливает мозги. А это и есть пробуждение. Главное, приучить людей думать, мыслить самостоятельно — дальше само пойдет.
…Мысли вразброс. Тороплюсь. Захлебываюсь от наплыва проблем, возникающих на оси политзэка — уголовника. Хочется сказать обо всем, чтобы ясно было, как много значит диссидент в общей камере, сколько нервных узлов общественного движения связано с его появлением и как любопытно было иметь уникальную возможность наблюдать явление диссидента народу.
Итак, Терновский.
Терновский
Мне говорили, что с месяц назад был в этой камере кто-то «за политику». Некоторые сами видели здесь этого человека, другие со слов, но кто это был, по какой статье — ничего вразумительного. «Врач, в очках, поширше тебя будет». Фамилия, как зовут? «Профессор все звали, а зовут как-то странно», — морщат лбы, пытаясь вспомнить, и ничего не выходит. Почему «Профессор?» «Ну, сказали же, что в очках». Да, в тюрьме проще присваивают ученые звания. Потом кто-то вспомнил: «Терновский». Вспомнил, кажется, тот самый парень-шахматист, который уже полгода парится в осужденке в ожидании больницы или этапа. Он осмысленнее прочих, от него кое-что узнал: «Да, врач, психиатр, что ли. Ну когда здоровых по политике в сумасшедший дом сажают. А он разоблачал».
Я слышал о диссидентской группе по расследованию злоупотреблений психиатрией в политических целях, но никого из них не знал. Вообще не был вхож в диссидентские круги и не имел настоящих знакомств. Знал только Олега Попова, видел у него Альбрехта, мало вникая в их дела. Меня интересовала литература, «Хроника». Авторы этих замечательных, но запретных книг были где-то рядом, бушевали страсти вокруг судебных процессов, часто говорили о фонде и Гинзбурге но ни авторов, ни судимых, ни сколько-нибудь серьезных деятелей оппозиции знать не довелось. Складывалось впечатление, что все они либо сидят, либо высланы, либо уехали. В то же время существовали Хельсинкская группа, Международная амнистия, Комиссия по расследованию злоупотреблений психиатрией, появлялись очередные выпуски «Хроники» и самиздат — кто-то же все это делает, но кто? Хотелось бы встретиться с этими людьми, да хоть с теми «очень квалифицированными редакторами», к которым носил мои рукописи Олег, но то он кого-то лично не знал, то ссылался по конспирацию, и настаивать было неудобно. Деятельные фигуры оппозиции, настоящие диссиденты, полагал я, были для меня недоступны. И вот только что один из них был здесь, в этой камере. Хоть день бы вместе побыть. Ах, как хотелось познакомиться и поговорить!
И вина мучила — сколько времени, какие возможности я упустил! Будь я понастойчивей, разве не смог бы встретиться
Тут только, в следственных кабинетах и тюремных камерах, в недрах правосудия видишь воочию власть без маскарада. И миф о законности разлетается вдребезги. Откровенное нарушение процессуальных норм, цинизм отписок, угрозы, грязь невероятных оговоров, подтасовка материалов и свидетелей, издевательства — и все это в отместку за то, что ты думаешь не так, как они — «так нельзя мыслить». И никто в огромном государстве не защитит. Ни одна газета, ни одна, так называемая, общественная организация, ни один твой влиятельный знакомый — никто не сунется, А ведь не о тебе только речь — надо защищать закон. Ведь сегодня ты вне закона, завтра — любой другой. Сегодня меня — за текст, завтра — тебя за слово, не понравился кому и уже за решеткой: да как можно жить так? А родня и друзья твои, как и ты до того, поболтают, посочувствуют и найдут какое-нибудь объяснение. Нашли, например, мне: «Жаль, конечно, но зачем писал? Умные люди помалкивают. Дурак, сам виноват». Перед кем? Кому сделал плохо? Разве в том, за что посадили, не больше толка, чем в том, за что получал зарплату и гонорары? В чем оклеветал непогрешимый госстрой? Кто опроверг хоть одну цифру, хоть один факт? Перед кем же я виноват? Перед людьми? Нет. Перед обществом? Нет. Перед законом? Нет, не нарушал. Опять я задаю дурацкие вопросы, которые умные не задают. «Виноват, потому что посадили», — вот и весь сказ. Досадно всем близким, это неприятное чувство — вот ты и виноват. Это трагедия. Лишний ты человек. Свет меркнет в глазах. И сердце обливается кровью.
Тут-то приходят на выручку посторонние люди. Они не знают тебя, ты им ничем не обязан, как они не обязаны участвовать в тебе по знакомству или по долгу службы, и, тем не менее, они единственные, кто поднимает голос в твою защиту, в защиту законности и прав человека. Их протест практически не поможет, но как он спасителен! «Ты не один!» — это сознание удесятеряет силы. Надо прочувствовать, в какой момент появляются эти люди, чтобы вполне оценить их поддержку. Тысячи юристов сидят в битком набитых аппаратах прокуратуры, судов, газет, денно и нощно блюдут закон и порядок советские и партийные органы, Наташа XXVI съезду писала и что ж? — вся эта огромная машина буксует по мановению пальца из потаенного кабинета. Реальная власть принадлежит тем, для кого не существует закона. «По щучьему веленью, по моему хотенью» — и ты один во всем мире, некому за тебя заступиться. Пиши, жалуйся — в пустоту, мертвое молчание или плевки отписок да издевательская брань следователя и ментов. И не найдешь адвоката, а если осмелится кто, то на то лишь, чтобы поведать суду какой он, адвокат, замечательный человек, ветеран войны, коммунист, и как не нравится ему подзащитный, но что поделаешь — долг адвоката защита, а потом скороговоркой сказать, что состава преступления нет, не виновен, и снова извиняться за то, что такая у него работа, он вынужден, как ни противно, констатировать отсутствие состава преступления.
Трусливые, предательские показания одних друзей, исчезают, отмалчиваются другие, отворачиваются родственники. Из сотен окружавших тебя с тобой остаются единицы, а чтоб в защиту — и вовсе никого. Ты один, как перст. Среди города, как в пустыне, все для тебя умерло, потому что для всех почти ты умер, «где стол был яств, там гроб стоит». В этой безысходности, когда надеяться не на кого, и ты сквозь слезы вспоминаешь экзистенциальную песнь одиночества, Штирнера и Камю, и дрожишь от холода опустевшего мира, в котором жил 35 лет и ничего не понял, вдруг появляется диссидентствующий правозащитник, как в моем случае, например, появился Олег. А диссидентствующий он потому, что к закону относится иначе, чем государственная машина правоохраны и правосудия. Если для чиновника начальствующий произвол — закон, то для диссидента произвол есть беззаконие. Если чиновник-юрист не стесняется поступать вопреки профессиональному долгу, то диссидент считает долгом своим выступать против произвола в защиту закона и прав человека. При этом считается, что чиновники делают правильно, а кто не согласен, кто мыслит иначе, тот диссидент. Орвеловский, сумасшедший мир. Антимир. Не много надо ума, чтобы узнать, что 2х2 = 4, но надо много мужества, чтобы заявить об этом в наших условиях, чтобы защитить тех, кто так говорит, подвергаясь при этом такой же опасности, в какой находятся те, кого защищают.