Московский чудак
Шрифт:
Ядовитая женщина!
Но, проходя мимо двери, как мимо звериного логова, медоточиво состроил одними губами улыбку в то время, как глаз испугался; и так с междометьем, совсем не с лицом, он на цыпочках крался к себе коридором коленчатым, взявшись за ручку дверную (не «эту», а ту, кабинетную); в спину зияла дыра коридора, как яма.
И – дверь с напечатанным ликом глядела: внимательно.
Если б не это, зажались бы пальцы в кулак; все же дрогнули, чтобы… зажаться; как будто бы знали, как будто бы знал он и сам, что его
– в двенадцать часов по ночам -
– коридорами лет!
Он вошел в кабинетище.
Выдохнул воздух, покрылся морщиною, свечку зажег: и просунулся: слышал: «она» проходила.
«Она» проходила со свечкой в руке из весьма неотложного места; за ней семенил с мелизной во всех жестиках: маленький, быстренький, дрябленький.
– Аннушка!
– Аннушка!
– Аннушка!
Сторожевая же дверь, с напечатанным ликом, у самого носа с размаху – «б а б а ц» ему в лоб; «щелк», – и звуком ключа по подвздошью как дернет!
– Да, значит, сериозно: с чего бы?
Рот стал восклицательный знак; око – знак вопросительный; жест – двоеточие; пламя свечи – запятая; и все же у двери он медлил; стучался под дверью; и – перевернулся: обратно пошел; и пришел, и зарылся руками в свои мелкоструйные кудри; работа не шла; соструивши от носа пенснейную ленту, нагнулся, дымя сединами, прожелчиной уса к «векам и к народам» (он это прочел у себя самого); стало как-то прохладно и пагубно. Будто в квартире открылся падеж.
Он вперился все в те же дантиклы столбов за окном; их фонарь освещал; уходили их контуры в тлительной сини: смешались со тьмою.
– Да, это моральный давеж на меня… Над маракушками завозился; и руки с подпухом больных склеротических жил заходили на кресельных ручках, когда его взгляд пал на ящик, всегда запертой; он не слышал, как кто-то пошел, припадая на ногу, пустым коридором, – стучал каблуком и стучал наконечником трости; вниманье связалося ящиком, чуть недодвинутым: стало быть, – отперт?
И лику не стало:
– Так вот оно что? Каблуки и трость – щелкали.
Выдвинул ящик, а ящик был пуст: письма «Сильфочки» – вынуты!
Толстая лапа просунулась из-за плеча: над плечом:
– Хо!
– Хо!
– Ищете?
– Хо!
За окошками слышался ход рысака: дальне-звонкое цоканье.
Он же не смел повернуться: захакала б! Хокала басом, трясясь животом и грудями; глядела – очками; и – капнула шпилькой.
– Читала я, как меледите вы с «нею»!
Косма ее желто-седая упала, виясь, ей на плечи.
– Я… я…
Зализала свой взросток губы:
– Я читала, как ваши мизинчики лижут, как лезлой головкою роются в старом мотальнике…
– Друг мой!
Но желто-седая,
– Вам еще сладостей, старый лизало!
И ливнями оборвалася на груди, тугие шары.
– Да, – слизнул мою жизнь… Да, – на что она?…
Вы вот – «выжми лимон да брось вон»? Для того вы женились? Теперь вот вонючую вы лобызаете вашу лимонницу… – краем распахнутой кофты рванулася – медикаментом пропахла она… Рот полощет «Одолями»… Рот пахнет рыбой.
Он стал оправляться:
– Мой друг, что бы ни было, – и потянулся рукою.
– Оставьте меня: не лисите.
– Но давность! – пытался он выдержать шквал.
– Я, медичка бывалая, – знаю «ее» подоплеку: гнилая.
С небесною кротостью эпос разыгрывал:
– Я повторяю, что давность…
– Хо!
– Давность – не малый свидетель, мой вспыльчивый друг: как-никак – тридцать лет нашей жизни.
Блеснул он ей оком – каким!
– Давность!… Двадцать пять лет изменяете!
«Что за докапа»… – подумал он и ухватился за нос; и – пропучился оком: себе в межколенье.
– А! А!… Для чего же вы женились?… Для прозы, – что музу себе завели?… Хо! Мегера она, ваша муза!… Смотрите-ка, – нет, до чего вы дошли?… Нахватались с ней звезд Станислава и Анны: служака, двадцатник!
Под градом, хлеставшим в него, поворачивался то на правую сторону он, то – на левую: с видом беспомощным.
– Я же…
– Молчать!…
– Я…
– Будируете – хо-хо – под своей золотою обшивкой мундира, с протестом в груди, прикрываемым анненской лентой!
Действительно, он на торжественном акте читал «О сонетах Шекспира» – в мундире, при шпаге; и – в ленте.
– Вы весь избренчались… На лире играете?… Просто гвоздем по жестяночке… Набородатил идеечек, насеребрил седины, фраз начавкал, себе юбилеев насахарил, – хо! Уважаемый деятель: видом лилея… Душа-то Гамзея!… А что Петрункевичи – что говорят? Говорят, что вы – старый капустный кочан, весь проросший листом, а не мыслью: обстричь – кочерыжка; и та – с червоточинкой… Мелодикон!… Просто – дудка.
Стерпеть, – нет-с: позвольте-с!
Поднялся с достоинством, ставши в мелодраматической позе, но – мелкокалиберно вышло: и он поскользнулся о синие стекла очков и расшлепался оками под ноги; сплюнула, туфлей размазавши:
– Ждите: повесят медаль вам на шею: да только не лавры, а розги на ней будут выбиты.
Смирно смигнул и себе на плечо посмотрел, будто сам убедиться хотел он, какой такой «Фока»; и тут, невнарок, – у себя на плече рассмотрел женский волос, не желто-зеленый, а – черный; поспешно смахнул себе под ноги: прядочку этих волос он держал под ключом, если только «она» не стащила: тащила бы все, – лишь в покое оставила б! Но не оставит в покое: промстится в годах; отольется не пулей, а дулей свинцовой; невольничий быт ожидает его; будет отдан он в рабство.