Московский гость
Шрифт:
– Кто дал тебе право судить?
– прошептала Соня.
– Категорически так... Кто дал тебе право?
– Не упорствуй, - тихо и неумолимо выговорил Григорий.
– Нет у тебя права судить так категорически, - злостно упорствовала она в своем углу.
– Возьми в толк, Соня, подойди трезво и критически, - продолжал наставлять Григорий.
– Неужели ты сама не сознаешь, что все твои писания...
– Молчи!
– вскрикнула она.
И это была уже не просто смешная и нелепая комедия. Григорий тоже вспылил. Похоже, ожесточенное упорствование девушки разверзло под его ногами бездны. Свалишься в них - и окажется, что и вся твоя жизнь тоже ломаного гроша не стоит.
– Ты не заставишь меня молчать!
– крикнул он; он вообще вдруг закричал и угрожающе шагнул к писательнице. Он готов был любым способом доказать ей, что лучше вовсе не существовать, чем писать вздор, который пишет она, и все это должно было страшно загреметь в пустом,
Григорий не спеша спустился к велосипеду, который лежал в траве, выбрался на дорогу и покатил, от нечего делать высматривая в дождевой пыли следы улизнувшей Сони. Солнце скользило по кронам деревьев. Сумрачнее и глубже становилась синяя прозрачность воздуха. Все так же неподвижно и скорбно возвышалась над застывшими животными древняя пастушка в блестящей накидке, сверкавшей всей бездной небес, и какая-то другая старуха, семеня курицей, перебежала дорогу перед колесом велосипеда, на котором ехал Григорий. Наивная сцена, разыгравшаяся в заброшенном доме, не могла удостоиться продолжения на небесах, но красота неба рассыпалась в природе множеством образов, сочетавшихся во всю красоту земных явлений. Так представлялось Григорию, так думала его быстрая мысль, извивавшаяся в мирах, жаждавших насыщения от его полноты. Но всю ли? По крайней мере, в стихах эта красота должна была стать всей, всеохватной, всепроникающей. За деревней в дремучий лес косо падали лучи совершенно кирпичного цвета. Григорий остановился, присел на пенек и задумался, потом достал из кармана брюк мятый лист бумаги, карандаш и принялся писать. Красота, рассыпавшаяся и сочетавшаяся, теперь сосредоточилась в тех косо падавших лучах заходящего солнца. Тот факт, что бумага и карандаш оказались при нем, и та обстоятельность происходящего, которая заключалась даже и в измятости листка, придавали реалистическую убедительность не только строкам рождавшегося стихотворения, но и как будто надуманной, на первый взгляд, гротескной позе поэтического размышления, в какой поэт сидел на пеньке, машинально отбиваясь от надоедливых комаров. И именно потому, что все так сходилось, прилагалось одно к другому, и еще потому, что он, занятый исключительно раздумьем, успевал в то же время успешно делать еще множество более или менее нужных дел, стихи непременно должны были получиться хорошо, не должен был, не мог он в данном случае сплоховать. Неудача не стала бы катастрофой, но подразумевала бы какую-то пустоту, которую ему ни при каких обстоятельствах и никакими усилиями не заполнить. К счастью, стихотворение удалось. Ему особенно понравилась строчка "бесшумный невод сочетаний", уж она-то удалась вообще наславу.
Но, честный перед собой, он признавал, что хватил не по зубам. Что если и заключается некая правда в словах о всей красоте, как и в строчке о бесшумном неводе, то правда не сегодняшняя, правда, которую сегодня, допустим, он понимает в отвлеченном, абстрактном ее смысле, но какое-то кровное знание которой еще не состоялось в его сердце и состоится, может быть, завтра. Если, конечно, препятствия и испытания не помешают ему, если он достигнет той степени умиротворения, той слитности с миром, которая сама по себе станет одним из явлений этого мира и вместит в себя его красоту, как частное вмещает черты общего.
Как бы то ни было, удача, даже если она по-настоящему объяснится лишь завтра, льстила самолюбию Григория. Уже в сумерках он вернулся в Кормленщиково и, выходя из сарая, куда загнал велосипед, увидел приближавшегося к дому летописца Шуткина. Никаких чувств не шевельнулось в его душе при виде этой старой и суетной фигуры, гарпуном нацелившей на него безобразный нос. Старик ужасно обрадовался, что застал дома своего молодого друга и что наконец имеет возможность высказать ему все накипевшие в его сердце упреки, излить в красноречии своего одиночества удивление черствостью Григория, невниманием к старому человеку, который успел его полюбить, и, естественно, безразличием к поставленной ими перед собой задаче. Разве они не поставили целью выяснить, что представляет собой мэр Волховитов и его камарилья? Разве они не намеревались сообща защитить город от происков сверхъестественных сил?
Григорий не пригласил старика в дом, где Виктора появление нового лица наверняка подвигло бы на нескончаемый монолог. Неторопливым шагом они выдвинулись на главную улицу поселка, и Мартын Иванович продолжал свои горькие сетования:
– Я вас так ждал... А вы забыли обо мне! Почему? Вы решили, что не стоит заниматься делом, о котором мы говорили? Или сочли, что я для вас неподходящая компания?
Григорий шел спокойно, смотрел на тихие дома и темные прочерки леса за ними и слушал старика. Ничто в нем не дрогнуло, когда тот так жалобно перед ним вывернулся. На его лице, истончившемся в серой пыли вечера, не возникло ни брезгливой гримасы, показывающей всю меру его отвращения к слабому, жалующемуся существу,
– Ни то, ни другое, - ровно ответил он, когда Мартын Иванович умолк и посмотрел на него в ожидании объяснений.
– Когда мы расстались в прошлый раз, в больнице, у поэта... а! как ни странно, я не помню его имени! Так вот, я вовсе не думал, что мы больше не увидимся, и не собирался бросать то, что вы называете нашим общим делом. Но у поэта я повел себя не лучшим образом... сказать по правде, я не хотел бы возвращаться к этому эпизоду и много говорить о нем... скажу только, что действительно совершил недостойный поступок, после которого счел, что просто не имею права видеться с вами. А может быть, это следует назвать элементарной трусостью... не будем об этом, ладно?
Со все возрастающим удивлением слушал Мартын Иванович. Слова Григория показались ему бездушными, и мурашки поползли по его спине, словно не живой человек говорил с ним, а холодная мраморная скульптура. Чего-то не понимал старик в молодом друге и чувствовал это; возможно, он все-таки не улавливал какой-то особой тайны его рассуждений, в которой и таилось желанное, необходимое для жизни тепло. Он-то полагал, что все будет просто, он приедет в Кормленщиково, найдет Григория, поговорит с ним по душам и между ними восстановятся добрые, сердечные отношения. Эти отношения были для него в конечном счете нужнее, чем абстрактная борьба с беловодской властью. А возникало что-то совсем другое. Тайна, окутывающая рассуждения Григория, скрывающая под непримиримым холодом его душевное тепло, которое он словно бы сделал недоступной старику истиной, эта тайна обязывала не к душевным отношениям, а к неким идеологическим прениям и даже, наверное, схватке. Мартын же Иванович не был готов ни к спорам, ни тем более к идейной борьбе с тем, кого он считал своим единственным другом.
– А этот ваш недостойный поступок... он не помешает нашему делу, то есть в нравственном смысле и вообще?
– спросил Шуткин подозрительно. Расскажите мне все...
– Я вам ничего не скажу, - отрезал Григорий.
– Ничего? Господи!.. И вы не собираетесь никак действовать?
– спросил старик быстро и растерянно.
Неопределенная улыбка тронула уголки рта Григория.
– Скорее, не собирался в прошлый раз, - возразил он, - хотя вам могло показаться, что я уже действую. Да, я, можно сказать, вводил вас тогда в заблуждение. Вспомните, разве я не постарался перевести вашу тревогу в план отвлеченной философии? Я высказал мнение, что коль над нами властвует непостижимая тайна нашего происхождения и нашего пути, то следует признать и права за такой властью, как нынешняя беловодская. Признать хотя бы потому, что мы в этом случае почти так же бессильны, как и в первом, когда имеем дело с непостижимостью Творца. Но с тех пор мое отношение к этой проблеме претерпело значительные изменения, да, именно так, значительные изменения, и я больше не смотрю на нее как на отвлеченную.
– Значит, мы будем бороться?
– обрадовался старик. Он хотел забежать вперед и пожать Григорию руку, с торжеством глядя ему в глаза.
Однако Григорий жестом остановил его.
– Нет, - сказал он.
– Нет? Но почему?
– На этот раз я не буду вводить вас в заблуждение. И хочу, чтобы вы сразу поняли мою мысль. Она довольно проста. Вы должны понять, что невозможны никакие наши совместные действия.
– А я как раз этого не понимаю!
– вспыхнул летописец и пожевал губами, устраняя брызнувшую на них слюну.
Григорий невозмутимо разъяснил:
– Для того, чтобы человек мог действовать, ему нужна определенная свобода действий. И я в этом смысле не исключение. Но я не хочу делить свободу на двоих. Свою или вашу, не знаю, как тут определить... скорее всего, свободу как таковую... Ведь мы даже, если уж на то пошло, не единомышленники, скажу больше, трудно найти других таких разных людей, как мы с вами. Поправьте меня, если я, по-вашему, не прав. Но сколько бы вы не доказывали мне обратное, я все равно буду видеть огромную разницу между нами, эту темную пропасть. И чтобы я мог согласовать свои действия с вашими понятиями, я должен был бы сначала признать и усвоить какую-то необходимость такого согласия. А в чем другом она может заключаться, если не в простейшей и глупейшей уравниловке? Вот теперь подумайте и скажите: ради чего я стану строгать, обрабатывать, сглаживать острые углы, заниматься нивелировкой, подгонять себя под вас? Только ради того, чтобы мы с вами испытали чувство, довольно сомнительное, единения, а затем вместе выступили против власти? Результат, согласитесь, не ахти какой, не слишком-то заманчивый. И что нам останется в случае поражения? Вот то самое пресловутое единство? Им сыт не будешь! Я не имею ничего лично против вас, наоборот, я отношусь к вам, к вашему труду и к вашим сединам с громадным уважением. Но я действительно решу выступить против власти или против чего-то не менее серьезного и опасного лишь тогда, когда увижу, что готов сделать это сам, никак и ничем не ограничивая свою свободу.