Московский рай (сборник)
Шрифт:
Напрягшись, выдернул из-за спины толстую тетрадь Лунькова в коричневой истёршейся обложке.
– А вот и сам роман гениального автора! А вот сейчас и почитаем.
Луньков кинулся отнять. Гришка резко пхнул его ногой. Искал, листая. И вскинул руку с тетрадью:
– Вот это! Вот – гениальное!.. «У нас ещё тёплые дожди, Люба. Светлые, грустные. Очищающие словно землю. Душу. Даже грязи вокруг как-то не замечаешь… Только тёплый дождь и тёплая парная осень по деревьям и земле… Удивительная осень в этом городе. У-удивительная!» А? Ха-ха-ха! Или вот. Вот ещё! Гимн труду… «Люба,
Как пойманный, Луньков метался по комнате. Весь дрожал, дёргался. «Да сколько же можно измываться над человеком? Где предел издевательствам над человеком? Где предел всемирному этому садизму?» Казалось, он забыл про хрюкающих над тетрадкой Кошелевых. Но подскочил к ним, застенал:
– Ну зачем это вам? Зачем? Вам?! Отдайте! Прошу!..
Сел. Прямой. Отвернулся. Как залубенел, плача.
– О-ох-хох-хох! А вот ещё, ещё! Торжественное! Клятва!.. «Люба. Ты – единственное, что осталось у меня на земле! Тоска моя по тебе, любовь моя к тебе – бес-пре-дель-ны!».. И-их-хих-хих-хих!
Луньков вскочил. Лицо его перекосилось. Луньков оскалил зубы:
– Ненавижу!.. Слышите?!
И – как плюнул:
– Опившиеся клопы!
– Что, что ты сказал? – легко взнялся к нему Гришка. – Ну-ка, повтори…
– Опившиеся… щекастые… похотливые клопы!.. Ненавижу!
От пощёчины Луньков подскокнул. Защищаясь, выкинул вперёд руки в нелепой боксёрской стойке. Прятал, прятал в них голову. «Бейте, бейте, гады!» – Кулаки дрожали, вскидывались, вскидывались…
Гришка раздёрнул руки Лунькова и с раскачкой, резко ударил снизу вверх. В лицо. Лунькова ослепило, откинуло на мешки с тряпьём. Он сполз на пол. Гришка наскочил, с размаху ударил ногой. По рёбрам. Ещё раз. Под дых. Ещё… Луньков сгибался, дёргался. Без воздуха. Синий…
– Ну, хватит, хватит! Убьёшь, – оттащил Гришку Кошелев.
Но Луньков полз к ним, икал красной пеной, сипел: «Нена…ви…жу… слышите?.. нена…ви…жу…»
– Убери его! – попятился Гришка. Слезливо выкрикнул: – Убью ведь!
– Ну-ну, – приобнял, как маленького, успокаивал сына отец. – Послезавтра ведомость подпишет – и к чёртовой матери!
Они быстро рассовали по карманам водку, огурцы, колбасу, сдёрнули свет и вышли.
Луньков вздрагивал, затихал на полу. «Ненави…ижу… ненави…ижу… сво…олочи…»
Высоко полыхающая раковина словно заглатывала и заглатывала кидаемые Луньковым тетрадные исписанные листы. Потом пущенная из крана струя воды прибивала чёрный хлопьевый пепел, вгоняя его в дырки раковины.
Стоял у окна перед недвижным сизым утром, забыто правя в стакане бритвочку.
Установив на подоконнике сколотое зеркало, брился. Промыв в банке станок, сложил в коробочку, опустил в карман пиджака. Уже одетым, выходя, наткнулся взглядом на журналы в углу на полу. Вернулся, начал собирать.
Ключ Луньков бросил на крыльцо. Открыто. За калиткой перешёл с журналами через дорогу, оставил их на завалинке. У окна. Мальчишке. Мальчишка за окном вскочил из-за
И сторожиха тоже немо смотрела, забыв про чайник в руке, как он проходил проулком, как затем свернул за угол дома и пропал…
Около пяти под дождём он долго ходил возле главпочтамта. Никак не мог решиться. Ринулся, наконец, к двери. Дёргал её. Дёргал. Не ту половину. Да где же тут?! Ворвался внутрь. Метнулся дальше, к стёклам:
– Девушка, вот мелочь, вот! Конверт дайте, конверт! Скорей!..
– Здесь только четыре копейки. Ещё две надо.
– Я занесу, занесу, девушка! Пожалуйста. Скорей… И бумаги, бумаги какой-нибудь!..
Луньков отошёл к столам с чернильницами. Сел… И… в единый дух написал: «Люба, я в городе Т…ске. Если есть желание – напиши. На главпочтамт. Заварзину В. Т. (Это для меня будет.) Жду. Очень жду. Игорь». Запечатал всё. Притиснул конверт к столу. Словно чтобы ничего не выскочило из него обратно. Надписав адрес, широкими шагами подошёл к щели в стене с надписью «для междугородних». Сунул конверт. Отступал от стены к выходу, зачем-то отирая о грудь руки, тряся ими. Как будто стряхивал воду. Или кровь.
На улице не знал: куда теперь? Что? как?..
Медленно пошёл. Не замечая, забредал в большие лужи, в самый бой дождя, посмеиваясь, выпрыгивал обратно, дальше шёл, улыбался встречным людям под зонтами, звездился в дожде, как ангел…
…Люба, что же теперь будет? Как я рад и как мне страшно почему-то. Ведь нет теперь пути назад. Вот уж воистину всё произошло с неотвратимостью письма, написанного в прокуратуру и… и брошенного в почтовый ящик… Всё. Теперь всё пойдёт вне меня, неотвратимо. Словно на небеса я написал. И ты там – прокурор. И ты решишь теперь, решишь. Люба, как я рад, счастлив. Господи! И жутковато мне, и радостно…
У центральной гостиницы увидел большой красный автобус до аэропорта – и сразу как ударило: съездить! Узнать! И уже побежал было к нему, фыркающему гарью, но вспомнил про рубль, который надо платить в автобусе. А рубля-то и не было. И доморощенные вылупились по окнам иностранцами. «Вот так, товарищи, – подмигнул им Луньков. – В кармане мир-дрюжба…»
Через полчаса он болтался на задней площадке обычного, рейсового, полупустого, тоже трясущегося в аэропорт. Улыбался хмурящейся, глаза уводящей кондукторше, взгромождённой высоко на сидение у дверей. Предупреждая её «позыв», обезоруживающе признался:
– Да, у меня нет билета. Вы угадали. И денег нет. Ни копейки. Но какой сегодня день у меня! Какой счастливый день!
Его подкидывало на ямках, он смеялся, отворачивался к окну, махал рукой и ею же смахивал слёзы. К редким просиням между тучами с мольбой тянулись пролетающие голые тополя… Кондукторша крепче ухватилась за штангу: «Ненормальный! Из дурдома!»
…Я теперь всё время, Люба, так: то ли смеюсь, то ли плачу. Сам не пойму. И с памятью стало странно: из института почти ничего не помню. Всё абракадабру какую-то… Ну не забавна ли жизнь моя? Люба!