Москва и москвичи
Шрифт:
— В вашу родную тетку?
— Да, княжна!.. Теперь вы знаете все! Презирайте меня, выгоните меня из своего дома, но пожалейте обо мне.
Тут шевалье хотел броситься передо мной на колени; но, к счастию, я его удержала; он был в такой пассии, что непременно задавил бы Амишку, которая лежала у моих ног. «Ну! — подумала я. — Конечно, это интересно, очень интересно, только уж слишком по-французски… Родной племянник!.. И что ему сделала моя Амишка? Он решительно хочет умертвить ее!»
Я взяла опять на колени мою собачку и сказала:
— Успокойтесь, шевалье: кто
— Ему попалась в руки моя записка.
«Ох, эти записочки! — подумала я. — От них всегда беда!»
— Я долго не решался писать к дюшессе, — продолжал француз, — наконец решился — послал письмо с моим камердинером Франсуа. Это письмо перехватили. Дюк вышел из себя, хотел со мною резаться, но тут подоспела революция, и нас разлучили. Дюк де Монсо эмигрировал, мне также удалось уйти из Парижа, и я, конечно бы, не приехал в Россию, если б знал, что могу здесь встретиться с моим дядею.
Шевалье договаривал еще эти слова, как вдруг дверь отворилась, вошел слуга и доложил мне, что приехал дюк де Монсо. Мой гость побледнел как полотно.
— Я погиб! — вскричал он.
В гостиной послышались шаги.
— Спасите меня! — шептал француз, бегая по комнате как сумасшедший. — Спрячьте меня куда-нибудь!
И прежде чем я успела на что-нибудь решиться, он кинулся ко мне в спальню и прихлопнул за собою дверь. Признаюсь, мое положение было довольно критическое. Конечно, я была уж не в первой молодости, однако ж не дожила еще до тех лет, перед которыми молчит злословие. Боже мой, какие бывают странные обстоятельства в жизни!.. Что бы стали обо мне говорить, если б узнали, что я спрятала к себе в спальню молодого человека, а меж тем я не могла себя ни в чем упрекнуть! Дюк де Монсо вошел ко мне, по обыкновению, с улыбающимся лицом, но, кажется, мое показалось ему вовсе не веселым.
— Что вы, княжна? — спросил он, опускаясь в креслы. — Здоровы ли вы?…
— Да, мне что-то нездоровится, — прошептала я, поглядывая невольно на двери моей спальни.
— Что с вами? Вы так бледны…
— Да, дюк, мне что-то не по себе.
— А вот теперь вдруг покраснели… Да у вас лихорадка… точно лихорадка.
Лихорадки у меня не было, но я чувствовала, что вся горю, как на огне. Да и было отчего: эта скверная треугольная шляпа с плюмажем лежала на полу: вероятно, шевалье обронил ее второпях. «Ну, — подумала я, — теперь надобно на все решиться. Мосье де Монсо непременно увидит эту шляпу и, разумеется, не скажет ни слова; но что он будет обо мне думать!» Меж тем дюк окинул взглядом всю комнату, и вдруг взор его остановился — вы отгадываете на чем?
— О! да вы в самом деле нездоровы! — проговорил он, вставая. — Прощайте, княжна! Я не хочу вас беспокоить, тем более что болезнь ваша очевидна: она в глаза бросается…
— Останьтесь, мосье де Монсо, — сказала я твердым голосом. — Мне нужно поговорить с вами.
— Если вам это угодно, — шепнул дюк, опускаясь снова в креслы, — но я, право, думаю, что вам лучше остаться одной.
— Позвольте вас спросить, — сказала я, стараясь смотреть ему
— Живых никого, — отвечал грустным голосом дюк. — Я выехал из Франции с моей женою, но имел несчастие потерять и ее: она умерла в Берлине.
— Как же, я слышала, что у вас есть родной племянник?
— Извините, княжна, у меня нет племянника.
— А шевалье д'Естеньвиль?
— Шевалье д'Естеньвиль? — повторил дюк. Он замолчал, понюхал табаку и, отряхая свои манжеты, сказал очень сухо:
— Да, у меня был племянник, шевалье д'Естеньвиль, но он умер на гильотине.
— Правда ли также, — спросила я, — что вы ненавидите этого племянника?
— Кто это мог вам сказать? — перервал дюк, посмотрев на меня с удивлением.
— Мосье де Монсо, — продолжала я, — вы называетесь моим другом, так позвольте же говорить с вами по-дружески. Как бы ни был виноват перед вами шевалье д'Естеньвиль, но он ваш племянник. И то ли теперь время, чтоб вам питать ненависть к родным? Неужели вы не протянули бы ему руки даже и тогда, если б встретили его на чужой стороне, брошенного на произвол судьбы, в бедности, нищете, без всякого покровительства?… Конечно, поступок вашего племянника неизвинителен; но вспомните, дюк, что и вы также были молоды, что и в вашей жизни были также эти безумные годы, когда рассудок молчит, а говорят одни страсти… Позвольте, позвольте! — продолжала я, заметив, что дюк сбирается меня перервать. — Я знаю, что вы хотите сказать: он мог влюбиться в дюшессу, но должен был скрывать эту страсть.
— Что вы это говорите? — вскричал дюк. — Я вас не понимаю, княжна!
— О, вы очень меня понимаете! — сказала я. — Конечно, вы должны находить странным, что я стала с вами говорить о таком деликатном предмете; но когда дело идет о том, чтоб примирить вас с преступным, но истинно несчастным племянником…
— С каким преступным племянником? — перервал дюк. — Позвольте вам сказать, княжна, это уж начинает походить на какую-то мистификацию. Да с чего вы взяли, что шевалье д'Естеньвиль, этот честный и рассудительный малый, был влюблен в свою родную тетку?
— К чему эта скрытность, мосье де Монсо? — возразила я. — Вы видите, я знаю все. Будьте же великодушны — сжальтесь над вашим племянником, простите его!
— Помилуйте, княжна! — сказал дюк. — Да что мне ему простить и на что ему мое прощенье, если б он и в самом деле был виноват передо мною? Я уж имел честь вам докладывать, что моему племяннику отрубили в Париже голову.
— А если вы ошибаетесь?
— Нет, княжна, я не могу в этом сомневаться: я был свидетелем его казни.
— То есть вы видели, как его везли на эшафот?
— И видел и слышал, как эта подлая чернь ругалась над бедным шевалье д'Естеньвилем, называла его чудовищем, уродом… Конечно, мой покойный племянник был необычайно дурен собою…
— Что вы говорите! — сказала я с ужасом.
— Да, княжна, природа была для него совершенной мачехою: он был горбат, крив, небольшого роста…
— Боже мой! — вскричала я невольно. — Так кто же теперь сидит в моей спальне?