Москва и Запад в 16-17 веках
Шрифт:
Епифаний Славинецкий прожил в Москве не менее двадцати лет, там и скончался (1675 г.). Это был кабинетный ученый, не стремившийся к внешним успехам. По вызову московских властей, он состоял у книжного исправления, переводил и редактировал тексты св. писания и св. отцов, составлял проповеди, сочинял жития, выступал с учено-каноническими справками по разным вопросам церковной жизни и был редактором соборных «деяний» (протоколов) и определений московской церкви, а также переводов подобных же текстов восточных церквей. В его лице московская церковь имела сведущего эксперта по всем вопросам, возникавшим тогда в шумной и тревожной жизни церковно-общественной. Славинецкого поэтому весьма почитали и ценили, но не выдвигали его на арену практической деятельностью, для которой, по-видимому, не было данных в самой его натуре. Иначе сложилась деятельность в Москве Симеона Полоцкого, куда он явился в 1663 году. Живой, общительный, обладавший внешними данными, он охотно брался за самые разнообразные дела. Сначала он учительствовал, и, по-видимому, его педагогические таланты в Москве были оценены. С 1667 года он уже стал учителем в царском семействе, где обучал царевича Алексея и Федора, царевну Софию. Были у него ученики и среди московской знати. Далее, Полоцкий показал себя талантливым автором чисто литературных произведений в прозе и стихах. Он составлял речи и приветствия, пробовал силы в комедиях, вел обширную переписку в щегольских литературных формах с московскими южно-русскими корреспондентами. С другой стороны, его перо призывалось
Время этой реакции против «латинской» учености киевлян (то есть, последняя четверть XVII века) выдвинуло вопрос о замене культурного руководства южно-руссов руководством греков. Был такой момент в московской жизни, когда греческое влияние могло чрезвычайно укрепиться, именно в период господства Никона, в 50-х и 60-х годах того века. Склонный к резким увлечениям и решениям, Никон подпал всецело греческому влиянию и проводил свои церковные «новшества» по указке греков, перенимая у них даже внешние мелочи церковного чина. «Решив собственно привести в полное соответствие русские церковные книги, чины и обряды с современными греческими, — говорит проф. Н.Ф. Каптерев, — Никон кстати уже переносит к нам и греческие амвоны, греческий архиерейский посох, греческие мантии и клобуки, греческие напевы, приглашает на Русь греческих живописцев, мастеров серебряного дела, строит монастыри по образцу греческих и дает им греческие названия, приближает к себе без разбора всех греков, слушает только их, действует по их указаниям, повсюду выдвигает на первый план греческий авторитет» [33] .
33
Н.Ф. Каптерев, «Характер отношений России к православному Востоку в XVI и XVII столетиях». Изд. 2-е, 1914 г., стр. 444. — Последняя глава этого труда представляет отличный очерк упадка значения греков на Руси в XVII–XVIII вв.
То же отношение к грекам, подчиненно-послушное, сохраняет московская власть и после Никона до самого суда над Никоном. Казалось бы, что для греческой иерархии созданы наилучшие условия, чтобы подчинить Москву своему культурному воздействию, создать в ней свои школы, водворить в ней своих учителей, основать свои типографии для печатания богослужебных книг вместо того, чтобы печатать их в Италии… Но ничего такого греки не сделали; напротив, их влияние в Москве скоро совершенно ослабело. Тому были две основных причины.
Во-первых, греки не умели, да и не смогли бы сохранить за собой приобретенный ими авторитет. Личное увлечение греками Никона не давало простора для критики, и русские люди молчали. Падение Никона развязало языки, а поведение греков давало им обильную пищу. Прежде всего греков стали представлять морально низкими людьми, готовыми продать истину и пожертвовать святыней ради щедрой «милостыни», то есть субсидий и взяток. И надобно сказать, что такое представление было не безосновательно. А затем греческое правоверие, в которое так уверовал Никон, не обольщало других. Не только противники Никона, расколоучители, в него не верили, но и нейтральные люди отзывались о нем скептически. «Сами, насилия ради от безбожных, благочестие свое погубиша: чудотворные иконы, также и мощи святых разделивше, вся от себя отвезоша на Русь и свое благочестие пусто сотвориша», так отзывался о греках один из писателей той эпохи. Во многих умах крепок был взгляд побывавшего на Востоке русского монаха Аресения Суханова, который говорил грекам в глаза, что как папа не глава церкви, так и греки не источник веры, что если и были некогда греки источником всем, то теперь он пересох и они сами страждут жаждой; так где же им напоять весь свет своим источником! Самое большее, что допускалось в Москве после длительного общения с греческим духовенством в пору Никона, это — признание, что греческая церковь столь же православна, как и московская.
Во-вторых, в Москве убедились в том, что у греков нет никакой своей особой науки и что в сущности у них в этом отношении не существует никакого превосходства над учеными киевлянами и «немцами». Мало того, москвичи поняли, что если у греков и были ученые люди, то выучились они не в греческих странах, под турецким игом, а на латинском Западе и прежде всего в католической Италии, где они получали свое высшее научное образование и где печатали свои греческие книги. Таким образом, греки находились в такой же точно опасности «олатыниться», в какой и южно-руссы в своих на католический манер устроенных школах. И для тех, и для других языком науки была латынь, а не греческий язык. При этих условиях зачем было учиться у грека, когда легче можно было учиться у своего же русского учителя? И зачем было прилежать к изучению греческого языка, когда все равно необходимо было, с большей научной пользой, изучать латинский язык? Если бы ь таких условиях греки приложили со своей стороны особые усилия овладеть московской школой, они, быть может, и успели бы укрепиться в Москве. Но никаких усилий они в этом отношении не делали; история греческих школ в Москве в XVII веке открывает нам печальную картину того, что все попытки московского правительства получить учителей с греческого Востока оставались неудовлетворенными вследствие невнимания греческих церковных властей и или неумения их сыскать пригодных для дела людей. Возникавшие в Москве греческие школы неизменно закрывались по непригодности руководителей, и на Востоке равнодушно относились к этому постыдному для греков явлению. Даже в таком важном для всего православного мира вопросе, как основание в Москве высшей православной школы, греки сыграли плохую роль. Проект такой школы («академии») вышел из круга ученых киевлян, от Симеона Полоцкого и его учеников (Сильвестра Медведева). Он был утвержден правительством царевны Софьи в 1682 году, в ту пору, когда в высшем московском духовенстве шла полным ходом реакция против киевских ученых, как «латинствующих». Против их «латинского учения» патриарх Иоаким пытался даже создать «греческое учение» в особой школе, устроенный в 1679 году. Его стараниями в периоде своего осуществления и московская «академия» стала на путь учения греческого, а не латинского (1685 г.). Преподавание в ней было вверено выписанным с Востока грекам братьям Лихудам, а киевляне с их московскими учениками были от академии отстранены. Казалось бы, что дело крепко попало в греческие руки, и грекам надобно было только его не портить. Но они его испортили. Характер преподавания Лихудов не отличался в существе от преподавания «латинского», ибо сами они учились в Венеции и были докторами Падуанского университета. На это и указывали обойденные властями киевляне и их ученики. Они подвергали критике и самое достоинство преподавания Лихудов, находя его неуспешным. Личное же поведение Лихудов и их сыновей, далеко не нравственное, давало еще большую пищу для обвинений.
Облеченное во внешние формы польской культуры, это духовное образование, принесенное в Москву с Украины, неизбежно должно было стать проводником польского влияния на москвичей. Так оно и было. Не говорим о тех внешних заимствованиях, какие от Польши прививались к московскому быту путем обычных житейских сношений; такого рода заимствований в Москве всегда было довольно, и в торговых московских рядах всегда можно было купить «мыло польское», рукавицы «персчатые» и шапки «по польскую руку» и другие предметы «польского дела» или польского фасона. Независимо от этого рода усвоений, верхние слои московского населения, вместе с богословской ученостью, стали перенимать от южно-русских учителей польский язык и вкус к польской литературе, стали усваивать польские обычаи и польскую внешность. Польская мода заразила даже самый Кремлевский дворец. Воспитанник Симеона Полоцкого, царь Федор Алексеевич был очень склонен к польским новшествам. Он владел польским языком и, по свидетельству современников, «не точию нашим природным, но и ляцким (польским) языком» читал книги, любил польское платье, польскую музыку и напевы. В боярстве явился вкус к «клейнотам» (гербам) и генеалогическим разысканиям фантастического характера, к портретам и иконам на польский манер, исполняемым польскими живописцами. Некоторые бояре усвоили своей дворне польские ливреи и сами любили рядиться в польские костюмы, «сабли у боку и польские кунтуши носить». В их библиотеках появились в значительном количестве польские книги. Чрезвычайно развились переводы с польского и латинского произведений польской литературы, от серьезных книг до романов и скабрезных «фацеций» и «жартов». Новины «с манеру польского» стали, словом, соперничать с новинами немецкими.
V
Мы стали теперь у порога так называемой «эпохи преобразований» Петра Великого. В тот момент, когда Петр взял в свои руки управление государством, это государство уже ввело у себя много нового, взятого у иноземцев, жило под их культурным влиянием и под давлением их капитала. По сознанию людей старого московского уклада, «мир весь качался» и надо было спасать «последнюю Русь». По убеждению же практических руководителей московской политики, «последняя Русь» должна была меняться: они думали, что «доброму не стыдно навыкать со стороны, у чужих, даже у своих врагов». По известным словам С.М.Соловьева, «необходимость движения на новый путь была сознана;… народ поднялся и собрался в дорогу;.. ждали вождя, — и вождь явился». Это и был Петр [34] .
34
«Собрание сочинений С.М. Соловьева», стр. 1001 («Публичные чтения о Петре Великом»).
Каково же было отношение Петра к окружавшей его современности и в чем заключалась его историческая роль? Должны ли мы следовать старому взгляду Чаадаева, который утверждал, что гений Петра отрекся от древней России перед лицом целого мира и вырыл пропасть между нашим прошедшим и нашим настоящим? Или же мы усвоим позднейший взгляд П.Милюкова, по которому Петр не играл руководящей роли в его собственных «реформах» и, как опрометчиво выразилась Екатерина II, «сам не знал, какие законы учредить для государства надобно?». По отзыву Милюкова о государственной реформе Петра, «стихийно-подготовленная, коллективно-обсужденная, эта реформа… только из вторых рук, случайными отрывками проникала в его сознание»; «вопросы ставила жизнь, формулировали более или менее способные и знающие люди, царь схватывал иногда главную мысль формулировки или (и, может быть, чаще) ухватывался за ее прикладной вывод».
Чтобы ответить на поставленные вопросы, определим сначала, как сложилась самая личность Петра и под каким культурными воздействиями он рос.
Очень известна та семейная смута, в которой пришлось расти Петру. Поднятые дворцовыми интригами, московские стрелецкие полки, в мае 1682 года, устроили кровавую расправу над некоторыми боярскими кружками во дворце и в городе. Можно сказать, что первым сознательным впечатлением Петра, на десятом году его жизни, была эта бойня, вызванная враждой старших детей царя Алексея к их мачехе, матери Петра, и к ее родне. В дни бунта стрельцы окружали Петра и его мать, при них терзали и убивали их родню и бояр. Петр видел своими глазами кровь и мучения, трепетал от ужаса в толпе стрельцов и ждал от них себе смерти. Много лет спустя он признавался, что при одном воспоминании о стрельцах он весь дрожит: «помысля о том, заснуть не могу», — говорил он. Мучительны были дни бунта — три долгих дня убийств и насилий; но не менее мучительно было и последующее время. Стрельцы волновались все лето и всю осень 1682 года. Царская семья уехала от них из Москвы и странствовала в тревоге вокруг столицы по монастырям и дворцовым селам. Охраняя сына от стрельцов, Наталья Кирилловна должна была беречь его и от ближних недругов — его сестры Софьи и родных ей Милославских. Мальчик жил в постоянном страхе, хотя и носил сан царя. Не власть и почет принесло ему его воцарение, а ужасы и горе. Понятно, что когда захватившая власть Софья сочла возможным вернуться в Московский дворец по усмирении стрельцов, — то Петр с матерью не с охотой туда ехал. Кремлевские палаты и терема пугали молодого царя: они были залиты родной ему кровью; в них жить ему было жутко и страшно от явных и тайных врагов. Стоит хорошенько вдуматься в это, чтобы понять почему Петр никогда не любил Кремля и ненавидел стрельцов. Он с матерью предпочитал житье в подмосковных «потешных селах» (в дачных селах) и только по необходимости бывал в Москве. Для него и Москва, и Кремлевский дворец, и придворные люди стали чужды и неприятны. С холодом в сердце смотрел он на те величавые покои, в которых жили его отец и дед и в которых сосредоточивалась вся их государственная работа. Старая Москва совсем не была дорога Петру.
Прошло семь лет и между Петром и Софьею дело дошло до открытого разрыва. В августе 1689 года Петр испытал новый приступ страха. Он жил в Преображенском селе под Москвой; однажды ночью ему дали знать, что из Москвы от Софьи едут стрельцы убить его и что ему надо скорее бежать. Петр в испуге помчался в крепкий Троице-Сергиев монастырь, причем выскочил из своего дворца, не успев даже одеться. О нем официально одни говорили, что изволил он «итти скорым походом, в одной сорочке»; «царя из Преображенского согнали», прибавляли другие: «ушел он бос в одной сорочке». Правда, Софья не признавалась, что посылала стрельцов против брата; стрелецкий начальник дьяк Шакловитый тоже отрицал всякое покушение на Петра: «вольно ему взбесясь бегать», — с досадой говорил он про Петра. Но если даже допустить, что Петра вспугнули напрасно, все-таки он пережил тяжелые минуты и еще больше озлобился против старого московского порядка. Стрельцы понесли суровое наказание; Шакловитый был казнен; Софья должна была оставить правительство и уйти на житье в монастырь. Государство перешло в руки Петра. Однако, этим смуты в Москве не кончились. Через девять лет опять поднялся стрелецкий бунт, в то время, когда Петр был за границей. В августе 1698 года Петр, поспешно возвратился в Москву, произвел страшный «розыск» над стрельцами с сотнями пыток и казней и вовсе уничтожил стрелецкое войско. С необыкновенной жестокостью он лил целые реки крови, потому что считал это единственным средством одолеть своих недругов.