Москва и Запад в 16-17 веках
Шрифт:
Но рядом с такими практиками были в Москве и люди с совестью, для которых новизны, приносимые жизнью, составляли предмет мучительных переживаний. Счастливая случайность сберегла для нас образ одного из таких людей: в документах начала XVII века, вообще бедных биографическими материалами, сохранились данные для изучения жизни и характера любопытнейшего деятеля времени смуты и царствования Михаила. Разумеем князя Ивана Андреевича Хворостинина, начавшего свою службу при первом Самозванце и умершего в 1625 году. Его можно назвать первой ласточкой московской культурной весны, жестоко пострадавшей от холодного дуновения московской косности. В юношеском возрасте, подобно всем знатным москвичам, он был взят в придворную службу и завяз в той тине разгула и разврата, в которой погрязал двор первого Самозванца. Самозванец включил его в тесный круг своих предосудительных любимцев и почтил его званием «кравчего» [14] . Хворостинин очень выдавался как своим положением фаворита, так и поведением. Иностранцы его весьма замечали. Масса называет его надменным и все себе позволявшим мальчишкой. Поляк Немоевский, описывая парадный пир после свадьбы Самозванца, обстоятельно говорит о том, как «после первого кушанья Хворостинин, кравчий великого князя, красивый юноша в 18 лет, невысокий», переодевшись в другой парчовый кафтанчик (giermaczek), — что он делал два раза в течение обеда, — принес в прекрасном бокале из горного хрусталя (del cristal di montania) вина Самозванцу. Роль Хворостинина на пиру, по словам Немоевского, была особенно заметна потому, что он один правил две должности при баловавшем его государе — должности кравчего и чашника (podczaszego). Зато с падением Самозванца Хворостинину пришлось пострадать: его отправили на покаяние («сослали под начало») в Иосифов Волоколамский монастырь.
14
По старинному определению, кравчий «наблюдал все то, что до стола государева касалось, как-то: посуда, напитки, столовое белье и проч., стоял при столе, когда государь кушает, а особливо в праздничные и церемониальные дни, прямо против государя, для разнимания и подавания кушанья». Даль в своем «Словаре» слово «кравчий» или «крайчий» производит от «кроить», «рушить»:: «кто рушит за столом жаркое, пироги».
Но через несколько лет его вспомнили. Поведение Хворостинина, когда он живал не на воеводствах и в походах, а в самой Москве на дворцовой службе, возбуждало подозрение властей и вызывало осуждение со стороны частных лиц. Князь Семен Ив. Шаховской, известный писатель XVII века, происходивший из того же рода Ярославских князей, как и Хворостинин, был лично с ним знаком и оставил любопытные о нем отзывы в своих произведениях, писанных около 1622 г. В это время Шаховского постигла царская опала; даже посторонние люди приходили к нему с сочувствием и помощью, а его далекий родич Хворостинин не только не помог ему, но и не посетил его. А между тем, Хворостинин, по словам Шаховского, считал себя нравственно совершенным человеком и желал поучать других. С горечью замечает о нем Шаховской, что «такова бо человека и нрава его воистину далече бежим, понеже фарисейскою гордостию надмен»… Но затем сам же Шаховской написал Хворостинину письмо, убеждая его на деле показать свою любовь и милосердие к страждущим. Позднее, когда Шаховской был в гостях у Хворостинина, между ними возник любопытный спор, описанный Шаховским. Дело шло о шестом вселенском соборе; Хворостинин говорил, что он не был вселенским, и очень дерзко обошелся с Шаховским: «Укорял мя еси», — писал ему Шаховской, — «вчерашнего дня в дому своем, величаяся в рабех своих и превозношася многим велеречием и гордяся, реку, фарисейски, мняся превыше всех человек учением божественных догмат превзыти. Наше же убожество грубо и несмысленно нарековал еси и отнюдь чюжа учению священного и отцепреданного писания, и за малое мое некое речение препирахся еси гневно и люте свирепствова». Выговаривая Хворостинину за его грубость, Шаховской ставил ему на вид, что «несть полезно благоверну мужу тщеславием побежденну быти или зверски яритися на друга». От высокоумия, тщеславия и гордости Хворостинина, по словам Шаховского, не он один страдал: «измлада обыкох еси в такове велехвальне обычае быти», говорит он Хворостинину, подтверждая этими словами более ранние показания Массы о поведении «надменного и все себе позволявшего мальчишки». Шаховской успел даже заметить стороннее влияние на своего сородича: он говорит, что главным потаковником заблуждений и страстей Хворостинина был только что перешедший в православие Заблоцкий, очевидно, поляк.
Иноземное и иноверное влияние на Хворостинина замечало и Московское правительство. Обыски, два раза произведенные в доме Хворостинина, обнаружили у него латинские книги и образа. О нем узнали, что он «учил приставать к польским и к латинским попам и к полякам и в вере с ними соединился». На первый раз его простили. Но Хворостинин не одумался и отстал не только от православия, но и вообще от церковного учения. Он стал отрицать воскресение мертвых, необходимость поста и молитвы; людей своих не пускал в церковь, сам не был в церкви на Пасхе и не поехал с поздравлениями во дворец. С другой стороны, Хворостинин в это же самое время обнаруживал и «к измене шатость». Он думал «отъехать в Литву» и для этой цели, как догадывались, хлопотал в Разрядном приказе, чтобы его отпустили на литовскую границу на посольский съезд, вместо того, чтобы быть на «береговой службе» против ногайцев. Хворостинину в Москве казалось скучно: «все люд глупой, жити не с кем»: московские люди «сеют землю рожью, а живут все ложью». Свою тоску и презрение к московским людям изливал он «на письме»: в стихотворных книжках его слога были «многие укоризненныя слова писаны на виршь» против московских порядков. Все это послужило поводом ко вторичной ссылке Хворостинина под начал в Кириллов монастырь.
Он был послан туда в 1623 году и должен был там жить в особой келье под надзором «доброго» и «житьем крепкого» старца. Ему было запрещено выходить из монастыря, и никто не мог его посещать. Патриарх требовал, «чтоб у него без келейного правила не было ни одного дни и церковного-б пения николи не отбывал». Вероятно, кн. Хворостинин скоро обнаружил признаки раскаяния, потому что в конце 1623 года власти Кириллова монастыря, не спросясь у патриарха, допустили своего узника к исповеди и причастию. За это последовал им выговор от патриарха; но вместе с тем и сам патриарх признал возможным снять с Хворостинина наложенное наказание. В ноябре 1623 года послал он в монастырь «учительный свиток», в котором заключалось опровержение главного заблуждения Хворостинина — о воскресении мертвых. Этот свиток монастырские власти должны были сперва прочесть Хворостинину на соборе, а затем истребовать от него торжественное отречение от прежних ересей. Учительный свиток он должен был подписать своей рукой. Все это было исполнено: князь был «в вере истязай и дал на себя в том обещанье и клятву», что будет строго блюсти православие. Вслед за этим 11 января 1624 года человек князя Хворостинина, Иван Михайлов, привез в Кириллов монастырь царскую грамоту об освобождении Хворостинина из монастыря. Власти должны были отпустить его к Москве на своих подводах и со своими служками для береженья и проезду. Однако, князь был отправлен, как арестант, с приставами, которые заранее должны были известить правительство о приближении его к Москве. Одновременно с последней грамотой монастырским властям послана была грамота и самому Хворостинину. В ней государь и патриарх объявили князю полное прощение, велели ему «видети свои государския очи и быти во дворянех по прежнему». Но недолго пользовался Хворостинин милостью государей: через год, 28 февраля 1625 г., он скончался и был погребен в Троице-Сергиевом монастыре. В конце своей жизни он принял монашество с именем Иосифа.
Такова была жизнь князя Хворостинина. Редкая личность его века может быть характеризована с такой определенностью, как он. Современники замечательно сошлись в его нравственной оценке, считая его самоуверенным, надменным и дерзким. Шаховской, как мы видели, говорил ему это в глаза. Заявлялось это и в правительственных грамотах, обращенных к нему: «в разуме себе в версту не поставил никого», писали ему из Москвы при его освобождении из монастыря. Мы имеем возможность и сами убедиться в истинности подобных отзывов. Вопреки литературным обычаям своей эпохи, Хворостинин в своих «Словесах дней» далек был от авторской скромности и самоунижения. Передавая свою беседу с Гермогеном, он не затруднился его устами сказать себе высокую похвалу. В сознании своего превосходства над другими русскими людьми Хворостинин не умел уступать им и уживаться с ними. Он ищет другой среды и, познакомясь с польской цивилизацией при Самозванце, стремится к ней и впоследствии: читает польские книги, знается с выезжим поляком, молится католическим иконам. Раз осмелившись выйти из круга установившихся в Москве понятий, он потом далеко заходит в своем отрицании и начинает скептически относиться даже к частностям обще-христианской догмы. Но смелая работа его ума не дает ему твердой нравственной устойчивости. Если
15
По-видимому, трактат дошел до нас не в полном виде: сохранились только направленные на католиков.
Не только после окования «железами» (кандалами), но и всегда будто бы Хворостинин «уповал на Сердцевидна» и «его закона не отрицался»; только он «не обык с неучеными играти, ни обыклости нрава их стяжати», и потому потерпел от них:
«Писах на еретиков много слогов, Того ради прих много болезненных налогов; Писанием моим мнози обличишася, А на мя, аки на еретика, ополчишася… Яко еретика мя осудили И злости свои на мя вооружили».Насколько можно уразуметь намеки князя Ивана, его подвели под кару своими доносами его же слуги («зла бо быша их порода»). Он говорит:
«Но и рабы мои быша мне сопостаты, Разрушили души моей полаты, Крепость и ограждение отъяша И оклеветание на мя совещаша».Хворостинин дает понять, что он был слишком гуманен, обращался с ними «благостию» и вскормил их «хлебами своими», они же отплатили ему злом:
«Проклято рабское господ (ар) ство. Скоро и отменно бо его коварство! Не сыпыте злата пред свиниами, Да не осквернят своими ногами».И здесь, открывая перед своим читателем свою «благость» и братолюбие, Хворостинин не может воздержаться от собственной высокой оценки. В заключение своего трактата, он говорит о рабах:
Аз бых един над ними, Над изменники своими, Господином им поставлен И от бога паче их прославлен.И потому ему удивительно, что рабам доверяют, когда они клевещут на своего «прославленного богом» господина:
Дивно о тех, которые им верят!Так путано построены оправдания Хворостинина. Он не еретик, он обвинен в ереси; он просто жертва «неученых», непонимавших его правоверных умствований, и затем — клеветников рабов, не оценивших его гуманности. Но эти оправдания не уничтожают для нас ни силы официальных обвинений, основанных на сознании самого князя Ивана, ни частных отзывов о нем современников, ни той подписи кающегося еретика на «учительном свитке», какую дал «своею рукою» князь Иван. Ясно, что его душа блуждала из веры в веру, ища истины и знания, и уже не повиновалась рабски московским традициям. Для Хворостинина они были только плодом «неучения», и в его глазах эти «обыклости нрава» старых московских поколений меркли перед блеском иноземной образованности и достижений освобожденной от тьмы невежества мысли. Самолюбие Хворостинина, его заносчивость и грубость подставляли его под удары недоброжелателей, им обижаемых, давали поводы к жалобам и доносам; а неустойчивость настроения, подвижность нрава и малодушие вели его к частой перемене взглядов и к легкому, едва ли искреннему, раскаянию в своих поступках. По московскому выражению, это был «непостоятельный» человек, который всю свою жизнь мотался из стороны в сторону безо всякой надежды успокоиться и на чем-либо устояться. Он в своих виршах винил москвичей, что они «сеют землю рожью, а живут все ложью», но, как видим, и сам он далеко не всегда жил правдой.
VI
За Хворостининым и Грамотиным, яркими представителями двух разных типов культурных «перелетов» своего времени, можно было бы указать и другие фигуры отщепенцев от старого московского уклада, не столь заметных. Таков, например, по словам известного путешественника Олеария, «знатный богатый купец в русской Нарве» (то есть в Иван-городе) Филипп. Олеарий не хочет называть его фамилии, потому что когда Олеарий печатал свою книгу о России, этот купец был еще жив. В 1634 году немецкие путешественники посетили проездом Филиппа и беседовали с ним по душе. Филипп сказал им, между прочим, что «он никакого значения не придает иконам», что он понимает пост по-своему, не так, как прочие русские, которые в посты едят рыбу и пьют мед и водку: «я пощусь (говорил он), если я не принимаю ничего, кроме воды и хлеба, и усердно молюсь». Но свои взгляды «истинного христианина» Филипп держал про себя и не обнаруживал перед соотечественниками, ибо «не имел на это призвания» и не желал прослыть за безумца или за еретика. Такое тихое и осторожное религиозное свое-мыслие было свойственно, разумеется, не одному Филиппу. В печатном служебнике 1647 года находится любопытнейший официальный намек на то, что в первой половине XVII века мелкие уклонения от старых московских обычаев (например, брадобритие) были всеобщими: «сею ересию не токмо простии, но и самодержавние объяти быша». И нельзя поэтому не верить, что людей, подобных Филиппу, было много: исключительные события смутной эпохи и наплыв иноземцев влияли на умы, создавали новую обстановку жизни, невольно сближали с новыми людьми и взглядами. По службе и торговым связям русским приходилось жить с «немцами», иногда даже в деловой зависимости от них. В таких условиях умы эмансипировались, нравы распускались, традиции и верования переставали угнетать мысль, и рождалось вольнодумство или «еретичество»: люди пренебрегали храмами, иконами, постами, говением, порицали владык и попов, перенимали «немецкое» платье, привыкали брить бороды (по старому слову — «скоблить рыло»). Относя все эти явления ко влиянию религиозной протестантской пропаганды, московские охранители признали очередным и важнейшим делом борьбу с протестантством и его обличение.