Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Шрифт:
Как-то работал я в ночной смене и завтракать пошел в столовую часов в девять утра. Хлеб давали с вечера, съедал я его за один укус, даже не чувствуя и тени сытости, а потом, с музыкой в кишках, только и думал о том, когда же кончится смена и можно будет похлебать теплой «затирухи». Так вот: прихожу в столовую и получаю порцию чуть теплого супа. Работягам, приходившим завтракать чуть свет, доставалось иногда в баланде по несколько «самородков» свалявшейся ржаной муки, что-то вроде галушек, а нам, приходившим позже, когда баланду успевали уже разбавить, доставалась лишь мутная жижица, безо всякого намека на муку. Но на этот раз разбавили баланду, по-видимому, уж чересчур. Мешаю я свой суп ложкой – чистая, а вернее, грязная вода, чуть теплая, и кроме какого-то мусора ничего в ней нет.
Такая
И дернул же меня черт попытаться качать права и обратиться к начальнику, нашел, дурак, с кем беседовать. Встал я по форме и говорю: «Гражданин начальник лагеря, разрешите к вам обратиться». Тот остановился. В зале сразу все стихло: уж больно необычно такое обращение зэка-доходяги к столь высокому начальству. Я, помешав в миске ложкой, говорю: «Вот, гражданин начальник! Я работаю в лаптежном цеху, норму всегда выполняю и перевыполняю, но вот смотрите, каким супом кормят. Ведь тут, кроме воды, ничего нет».
Начальник взял у меня ложку, поболтал ею в миске и обратился к Коле: «В чем дело, заведующий столовой?» Коля отвел начальника в сторону и что-то ему тихо сказал. Начальник сразу изменился в лице и рявкнул мне: «А ну быстро бери свою миску и марш на кухню!» Я взял миску и пошел за начальником и его свитой на кухню. «Налей в миску воды», – приказал начальник повару. Тот налил и поставил на стол рядом с моей миской. Начальник зачерпнул моей ложкой воду и сунул ложку мне в рот: «Пей», – приказал он. Я проглотил воду. То же самое он сделал и с моим супом. «Ну, есть разница?» – спросил начальник, когда я проглотил ложку супа. Тут я окончательно сорвался: вместо того чтобы мирно закончить этот затянувшийся и явно не в мою пользу инцидент, признать, что «суп хорош» и получить от поваров в награду черпак нормальной затирухи, после чего идти в барак отдыхать, я со злостью выпалил: «Да, гражданин начальник, разница есть: то была чистая вода, которую хоть пить можно, если захочется, а это грязные помои, которые ни одна свинья есть не станет!»
Поначалу от такой дерзости даже начальник растерялся, но, быстро придя в себя, заорал: «Ах ты, фашистский ублюдок! На фронте наши лучшие люди кровью истекают, а ты, предатель, здесь еще супом недоволен. Ведь только по вашей, фашистские шпионы-предатели, вине немцы сейчас терзают нашу Родину! Это вы, шпионы-диверсанты, продали ее Гитлеру!» и т. д. Тут уж я не в силах был больше сдерживаться. Я с презрением посмотрел на раскрасневшуюся от ярости жирную харю и со злостью ответил: «Уж не знаю, кто из нас предатель и ублюдок, тот, кто еще пять лет назад с оружием в руках воевал с фашистами и за это от партии и правительства боевые ордена получал, или тот, кто с такой физиономией окопался в глубоком тылу и издевается над ни в чем не повинными беззащитными людьми!»
Но замешательство продолжалось недолго: одним ударом кулака начальник свалил меня на пол, а потом он и все присутствовавшие стали меня, лежащего, бить ногами и чем попало. От этих ударов я почти сразу потерял сознание. Устав меня бить, начальник велел вылить на меня ведро воды. Когда я очнулся и был в состоянии подняться, он, не глядя на меня, приказал охране: «В клин его!», и те потащили меня волоком (сам я уже двигаться почти не мог) в сторону ШИЗО.
Клин –
Пошевелиться человек в клину не мог, и потому максимум через час или два он замерзал, и когда открывали дверь, оттуда падал уже закоченевший труп. И вот туда меня – доходягу, да еще избитого и облитого водой, велел поместить этот энкэвэдэшный зверь – начальник лагеря.
Дотащили меня охранники чуть ли не волоком до ШИЗО, поставили в клин, прижали дверью, заперли и ушли. Мороз стоял градусов двадцать пять – тридцать. Мою мокрую одежонку сразу прихватило морозом, и она превратилась в ледяной панцирь. Ноги свои я перестал чувствовать уже через несколько минут, а затем и вовсе впал в полубессознательное состояние. Как я там не замерз и не отморозил конечности, для меня до сих пор загадка. Возможно, сказалось нервное напряжение во время и после разговора с начальником. Но когда через некоторое время комендант открыл дверь клина, я был еще жив и упал ничком на землю.
«Ну и живучий!» – с удивлением произнес комендант, посадив меня на табурет в коридоре оперчекистского отдела, где на меня должны были завести новое дело.
5
Комендант вышел, а сердобольная уборщица, из зэков, принесла мне большую кружку кипятка и тоненький ломтик хлеба, – сама-то небось получала граммов четыреста пятьдесят. Спасибо тебе, неизвестная родная. Выпив кипяток и съев хлеб, я подвинулся ближе к топящейся печи и начал окончательно оттаивать. Когда меня, примерно через час, вызвал к себе в кабинет оперуполномоченный, я уже почти полностью пришел в себя.
«Садитесь», – вежливо и на вы обратился ко мне сидевший за столом молодой военный с тремя кубиками в петлицах гимнастерки. После обычных вопросов: фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок, он зачитал мне почти слово в слово мои высказывания в адрес начальника лагеря. «Подтверждаете, что действительно все это говорили?» – спросил военный. При разговоре присутствовало много народу, отпираться было бесполезно, и я расписался в протоколе допроса. Когда опер закончил оформление протокола, я довольно спокойно, уже примирившись с мыслью, что мне к моим восьми годам добавят еще «баранку», спросил у него: «А во что это все выльется?» Немного помолчав и не глядя мне в лицо, опер ответил: «Ваши действия представляют собой особо опасное преступление, и потому вам инкриминируются параграфы 106 и 26 статьи 58 УК РСФСР, то есть подстрекательство заключенных к вооруженному восстанию и контрреволюционная агитация. Оба действия произведены в военное время, что представляет собой особую опасность, и потому караются расстрелом, с исполнением приговора через сорок восемь часов после его вынесения военным трибуналом».
Такого поворота я не ожидал, но после жестокого избиения и пребывания в клину мне было уже все безразлично, лишь бы скорее.
В это время уборщица принесла оперу стакан горячего чаю и ломоть белого хлеба. Когда она вышла, опер посмотрел мне в глаза и молча придвинул ко мне чай и хлеб. Это было уже слишком! Из глаз у меня потекли слезы, благодарить его я не мог, но чай выпил и хлеб съел. Опер вызвал конвоира, вручил ему постановление, и меня препроводили не в клин, а в общую камеру ШИЗО. Дежурный надзиратель положил мое постановление отдельно от других под фанерную дощечку, лежавшую на столе. Стекол на столе надзирателя в то время не было.