Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Шрифт:
Утереть нос фраерам стало для них делом самолюбия. Дальше пошло еще лучше: даже самое большое количество литья, которое мог дать цех, эта бригада, вскоре увеличенная до законных сорока человек, обрубала за три-четыре часа, причем чистенько. ОТК был сам Лемэц: если видит, что кто-нибудь халтурит, то плюх надает сам, а силушки у него хватало. Обрубка перестала держать цех.
Надо сказать, к чести Конахистова, что слово свое начальство держало железно. Баташков следил, чтобы обрубщиков не обижали: закончили работу, ОТК ее принял – идите в лагерь. Пайки хлеба им выдавали максимальные, в ШИЗО их больше за мелочи не сажали и смотрели сквозь пальцы на игру в карты и посещения женской зоны.
С Лемэцом у меня установились самые
Кладовщиком механосборочного цеха был еврей Яша, большой комбинатор, про которого говорили, что он сбывает на сторону украденные им на заводе сковородки и кастрюли и имеет на этом деле копейку. Но именно он не шел ни на какие уступки и подписывал накладные только килограмм в килограмм. Как я иногда ни просил его подписать в долг тридцать-сорок тонн литья, с обязательством додать их в первую же неделю следующего месяца, кладовщик был непреклонен, и из-за такой мелочи, как тридцать-сорок тонн недоработки, мы все, а в особенности Баташков с семьей, сидели на кукане [246] .
246
То есть оказались в безвыходном положении (от кукана – лески, веревочки или прутика, которые пропускают пойманной рыбе под жабры, чтобы ее можно было опустить в воду и сохранять живой).
Поделился я этими неприятностями с Семэном Лемэцом. Он сразу встрепенулся: «Чего, Лазаревич, неужели эта блядь, эта жидовская морда не хочет для вас сделать такого пустяка? Да мы его наколем так, что он еще за это платить будет. Выписывай мне с бригадой ночной пропуск!»
Обрубщики работали только в дневную смену. План Лемэца был предельно прост: сдаем мы к концу месяца литье с нехваткой, но в ночь на последний день месяца бригада Лемэца проникает на склад полуфабрикатов механосборочного цеха и, пригрозив зэку-сторожу перышком, если он вдруг еще не спит, забирает со склада на вагонетках тонн пятьдесят или сколько надо старого, уже ранее сделанного нами литья. Сторож, зная с кем имеет дело, в дальнейшем молчит как рыба об лед. Бригада привозит украденное литье в наш цех, вываливает его в какой-нибудь дряни, срубает мои старые клейма; я ставлю новые, и в тот же день мы все это вместе с очередной дневной выработкой сдаем по новой на склад механосборочного – и есть план, да еще и с перевыполнением. Об этой операции не знал даже сам Баташков: он был уверен, что я договорился – как еврей с евреем – с кладовщиком, и тот записал это в долг с обязательством додать в первую же неделю наступающего нового месяца, на что у меня уже было баташковское «добро». Что ж, план выполнен, и я пока молчал.
Дня через два-три проходит на складе механосборочного месячная инвентаризация, и у кладовщика вскрывается недостача в пятьдесят тонн литья. Кладовщик ко мне: «Лева, в чем дело?». Я ему спокойно отвечаю: «Чего ты, Яша, ко мне пришел? Ведь ты у меня литье принимаешь килограмм в килограмм, сам и разбирайся в своей недостаче!». Он опять: «Ведь ты понимаешь, Лева, у меня дети, а за недостачу могут и срок дать! Выручай! Что тебе стоит отформовать и залить такой пустяк!»
Ага, уже пятьдесят тонн литья для него стали пустяком. Тут я начинаю «сдаваться»: «Вообще ты, Яша, порядочный хазер (по-еврейски – свинья: поганое, нечистое животное), и не мешало бы тебе побыть в моей шкуре, но жаль твоих еврейских детей! Так
Начинается торг. Сговариваемся на мешке картошки и литре спирта. Доходы у Яши есть, а спирт у него вообще дармовой: он еще с ним делает всякие гешефты, так что содрать с Яши сам Бог велел. С Баташковым у меня уже есть договоренность, что в течение первой недели я покрываю долг механосборочному цеху. Получаю с Яши бакшиш и постепенно, тонн по восемь-десять в день, покрываю его недостачу. Спиртом и картошкой делюсь с Семэном Лемэцем, а остальное нам с Дикштейном, Машковым и Пацуком, благо и живем мы все в одной комнате. Все довольны – все смеются, тем более что и Баташков по такому поводу тоже подбросил немного спирта.
Правда, такие комбинации я делал не часто, только в экстренных случаях, а в остальном все обходилось и так. Яшу я уже приручил: тонн двадцать-тридцать, в случае нужды, он мне приписывал в долг уже без звука. Жить в цеху стало легче: обрубка уже не резала цех. Уркачи тоже были довольны: работали как звери, но по четыре-пять часов в сутки, получали максимальный паек, в лагере их почти не трогали, про ШИЗО они уже и забыли, отработают свой «аккорд» – и в лагерь. Особенно любили они ночные операции с литьем, как-то они напоминали им их вольную специальность, да и спирт в лагере на улице не валяется.
Словом, жить стала литейка, не без моей помощи, вольготно, и переходящее красное знамя завода стало все чаще стоять в кабинете Баташкова. Николай Михайлович быстро оценил всю пользу моей деятельности и порой сокрушался: «Не дай Бог, Лева, придет твое «особое распоряжение» (а они стали приходить все чаще), что же мы здесь без тебя делать будем? Кто еще сумеет управлять этими бандюгами-обрубщиками? Давай оставайся и после освобождения. Женим тебя, благо невест здесь более чем достаточно, найдем и с домом, и с хозяйством, и с тещей – заживешь!»
Да я и сам часто задумывался над этим: ну, освободят меня и дадут «волчий паспорт». Ни в Москву, ни в какой другой крупный город жить не пустят. А здесь все знакомо, работа не тяжелая, авторитет есть. Но все же не лежала у меня душа к Рыбинску, надоели мне эти холода: Колыма, Дальний Восток, а здесь даже в июле вечером без телогрейки во двор не выйдешь.
11
Да и надоела мне за девять лет лагерная и тюремная жизнь, куда угодно, хоть к черту на рога, но только подальше от лагеря. Баташкову я этого не говорил и для виду даже соглашался с его доводами, тем более что он мне и невесту подыскал очень симпатичную – Лидочку Ш., секретаря комсомольской организации завода, которая, по его словам, сохла по мне. Так и продолжались мои лагерные деньки. Жили мы, ИТР литейного цеха, по-лагерному довольно уютно: четыре человека – Машков, Дикштейн, Пацук и я – в небольшой чистой комнате. И что особенно ценно – без клопов, даже койки были пружинные. По вечерам читали, играли в шахматы, иногда перекидывались в картишки.
В конторе нашего цеха работало несколько зэчек. Паша Крайнева – бывший экскурсовод Московского Исторического музея. Получила десять лет за то, что однажды, глядя на портрет Джугашвили, по простоте душевной сказала, что он уже устал от войны и тяжелой своей работы и что надо бы ему хоть немного отдохнуть. Расценили такое высказывание как «контрреволюционную агитацию». В лагере Паша держала себя очень строго и, несмотря на настойчивые ухаживания кавалеров, ни с кем не сходилась. Девушка она была культурная – окончила исторический факультет Московского университета, хорошо знала русскую историю: поговорить с Пашей было очень интересно. Ко мне она, как к достойному» собеседнику, явно благоволила, но срок ее еще только начинался, и я никаких попыток с ней сблизиться не предпринимал, тем более что лагерный рацион не очень к этому располагал: дай-то бог и так прожить!