Москва-Лондон
Шрифт:
И однажды Петрунька спросил его:
— И пошто ты так возишься со мною? От скуки, поди?
— Хм… Человек ведь ты страждущий… — серьезно ответил Пахом, — создание Божие. И вовсе не вожусь я с тобою, а врачую…
— Так ты — знахарь?
— Лекарь я.
— Не чирь, так чиряк, не червь, так червяк… батюшка мой сказывал.
А тогда с чего же ты в эдакую глухомань забрался? Да к тебе не то что человек — зверь дикий дорогу не отыщет…
— Не отыщет… — мягко улыбнувшись, удовлетворенно вздохнул
Пахом. — Тем и живу…
— А говоришь — лекарь…
Пахом добродушно засмеялся, ласково потрепал Петруньку по голове
и сказал:
— По-разному живут человеки, создания Божьи и Его наказание… Одни — в миру, у всех прочих на виду, иные — в тиши келейной, другие — за власть ухватившись, а еще — золото из всего добывающие или просто юродствующие, а кто с мечом земли чужие вытаптывает, кто людей рождает, а кто их
и убивает… Но кто-то же должен всех их, человеков столь разных, обласкать да обврачевать?! Вот меня Господь Бог и сподобил быть таким вот лекарем…
— А зачем ты тогда в эдакую глушь упрятался?
— Чтобы лечить да врачевать, нужны лекарства многие, кои делаются
из того, что растет в лесах, на полях, плавает в реках да в озерах, живет в норах, дуплах да берлогах, летает в небесях, а то и скрывается в камнях. Готовить снадобья разные от хворостей всяких на людях никак нельзя: ты им
в горшках всяких жизни продление творишь, а они тебя же за колдовство мнимое на костер волокут… Да разумеешь ли ты меня, отрок недозрелый?
Тот смотрел на Пахома глазами, полными страха и недоумения, а потом спросил:
— Так ты — колдун?
Пахом тяжело вздохнул и печально улыбнулся.
— Вот и ты эдак-то… — проговорил он. — Ладно… Подрастешь малость, поймешь, что к чему и почем как. Темень людская покуда непроглядна… Да
и жестоки люди непомерно… Нет от того снадобий… покуда… Вот коли заморские лекари жилы режут да кровь по всякому поводу и без оного с человека выпускают, за сие надругательство над естеством человеческим золото отсыпают им прещедростно. Только проку от того никакого, вред единый страждущему! Зато кошель свой лекарь заморский отменно врачеванием сим лечит… А вот коли я из травки да цветочков, медушки-батюшки да сальца зверюшки какой-нибудь снадобье страждущим изготовлю — того и гляди на костер меня, словно колдуна-ведуна, отволокут, хотя лекарства мои молитвами сдобрены и от нечистой силы аминем охранены. А коли с иного бока на сие взглянуть, так ведь нечистая сила и впрямь может любой облик обресть: и цветка, и травки, и зверька, и птахи — и чего сама захочет… Вот и судят нас, лесных лекарей, строже всяких там татей безбожных! Вот и лечим мы хворых, со смертью по вся дни воюя, из лесов своих, из скитов вроде моего, из деревень глухих иль в городах затаясь, изгнанники доброхотные, за всех
а иной раз — и в страны заморские… Тем вот и жив. Бога гневить не стану —
в достатке содержу себя покуда… Ну, понял ли ты меня, раб Божий Петр?
— Кажись… — пожал плечами Петрунька. — Так ты, выходит, вовсе и не колдун?
— Так и выходит, что лекарь я, милок, лекарь. Тебя вот из волчьих пастей вытащил, у самой смерти безносой тебя отобрал, выходил да снадобьями своими на ноги поставил. Вот и думай теперича: кто же я таков есть — колдун ли, врачеватель, знахарь, шаман… али кто там еще…
— Лекарь! — уверенно заявил Петрунька. — Лекарь ты самый что ни на есть знатный! Богу за тебя молиться стану! А когда в годы войду, озолочу тебя, дядька Пахом! Чего хохочешь-то? Думаешь — нет? Увидишь — озолочу! И еще охранять тебя целым войском своим стану, чтобы на костер тебя
не уволокли!
— Ах ты мой славный! — умилялся сквозь слезы Пахом. — Доброта — суть дар Божий! Береги его пуще всего иного на свете…
— Ладно… уберегу… чего уж проще… пусть будет, коли ты так
велишь… Дядька Пахом, а коли б к тебе самый злой да страшный тать
заявился весь до конца хворый али пораненный тяжко? Ты б его тоже спасал-врачевал?
— Человек он прежде. Творенье Божье. А уж потом — деяния его…
— Так лечил бы ты его али как? — не понял сразу Петрунька.
— Лечил бы… Не спрашиваю я страждущих, кто они таковые… Вот и тебя ни о чем я не спрашиваю — врачую человека, раба Божьего, а деяния его лишь суду Божьему подлежат. Не судья ведь я, а всего лишь лекарь.
Петрунька долго молчал, угрюмо глядя в одну точку на стене прямо перед собою, а потом сказал:
— Дядька Пахом, а ты спроси меня…
— Про что, голубчик?
— Да про меня же — де кто я таков, откуда в том лесу взялся да как волкам тем достался… ну, про все… про мое…
— Сам ли того желаешь?
— Вестимо. Кто ж, коли не сам-то…
И он рассказал Пахому все — от того часа, когда стал сознательно
откликаться на свое имя, и до сегодняшнего дня…
Когда закончил, Пахом сел к нему на лавку и обнял мальчика, крепко прижав к своей широкой и сильной груди хрупкое тело Петруньки, а губами припав к его вспотевшему лбу.
— Ах, люди, люди, человеки вы Божьи… — глубоко вздохнув, промолвил Пахом. — И пошто вы столь жадны да беспощадны? Такими ли создавал вас Господь?.. Ох-хо-хо-о-о… Знавал я сих станичников-разбойников, знавал, как же… Не раз видывал их в дебрях сих… А уж главаря ихнего, Воеводу по прозвищу, тем паче знаю особенно: от тяжкой дурной болезни врачевал его, заразной безмерно для баб… За спасение свое целую пригоршню золотых монет мне отсыпал… Противны деньги сии, да делать было нечего: взял их, иначе спалили бы за обиду скит мой разбойнички эти безбожные… Так это ты поджег берлоги разбойничьи?