Москва - Варшава
Шрифт:
И тогда же меня призвал генерал Пюжеев.
– На делегацию бросили?
– спросил он, добродушно усмехнувшись и делая знак, чтобы мне подали чашечку кофе. Встречались мы в уже знакомой мне квартире.
– Верно, - сказал я.
– Вы уже знаете?
– Такая у меня работа, к несчастью, чтобы все знать, - вздохнул он. Оттого и старюсь быстро. Ты пей кофе, пей. И не стесняйся, если курить хочется.
– Так что я должен делать?
– осведомился я.
– Докладывать об их антисоветских высказываниях и настроениях?
Генерал даже руками замахал, будто услышал от меня такую чушь, которую уж я-то, по его мнению, никак не мог сморозить.
– Что с тобой, мой мальчик? Насчет этих глупостей сто других людей со всех сторон донесут. Неужели ты все ещё воображаешь, будто я так низко тебя ценю? Ты мне скажи лучше,
– Ну...
– я задумался.
– Не сказать, чтобы очень, однако мне уже довелось переводить и черновые варианты двух контрактов, и другие финансовые бумажки, и с русского, и на русский. Поэтому более-менее стал ориентироваться.
– А больше и не надо, - сказал генерал.
– Вот, ты знаешь, какие контракты должна заключить приехавшая делегация. Если они между собой будут говорить о цифрах и суммах, отличающихся от цифр и сумм, проставленных в бумагах, официально, ты ведь обратишь внимание на подобное несовпадение?
Я опять задумался.
– Если буду прислушиваться, то, пожалуй, да, - ответил я наконец.
– Вот и прислушивайся! И не обязательно это будет разговор, так сказать, прямой и откровенный. Может промелькнуть любой намек, который тебя, знакомого с подготовленными документами, насторожит. Например, кто-то из них пробросит: "А та сумма, что пойдет третьей частью платежа, все-таки должна быть иначе оформлена." И ты задумаешься: как же так, ведь в контракте ясно указано, что платеж поделен на две части, откуда же тогда третья? Ну, или что-нибудь подобное. Честно говоря, я сам не знаю, что. Все, что угодно, может выскочить.
– И об этом я должен буду сразу вам сообщить?
– Не обязательно. Ты, главное, думай, подмечай, анализируй, делай выводы. Еще раз прогляди всю бумажную писанину вокруг этого контракта. В суматохе Олимпиады тебе легко будет получить к ней доступ так, чтобы ни у кого не возникло лишних вопросов. Считай, что это проверка твоих возможностей и способностей. И не только. Дело намного важнее, чем тебе может показаться на первый взгляд, так что ты уж не подведи.
И на том инструктаж был закончен, и я стал работать с порученной мне делегацией.
Что такое была московская Олимпиада, рассказывать не буду. Кто помнит, тот помнит, а кто не помнит, тому вряд ли передашь это странное ощущение: яркий, солнечный, европейскими красками в витринах расцветший город, и при этом город относительно пустой, патрули на каждом шагу, постоянные проверки документов... Такое было, если хотите, солнечное ощущение надвигающейся беды. И при этом я втайне ждал: неужели Мария не воспользуется предлогом, неужели не приедет на Олимпиаду?.. Но она не приехала. Правда, в списках аккредитованных фотокорреспондентов я нашел её мужа, Станислава Жулковского. Я долго раздумывал, не найти ли мне повод познакомиться с ним и хоть косвенно узнать что-нибудь о Марии, но отказался от этой идеи.
Еще до Олимпиады выяснилось, что Наташа беременна. По всем подсчетам выходило, что забеременела она как раз в Таллинне. Что ж, лучше ничего и придумать было нельзя.
А жили мы с Наташей хорошо и спокойно, понимая друг друга почти с полуслова. Да, вот это мучительное, ускользающее "почти". Я порой ловил себя на странных мыслях: с Марией, при всей мимолетности наших встреч, понимание у нас было намного глубже и полней. С Наташей я бы не взялся разговаривать так, как разговаривал с Марией, когда одной фразой можно обозначить отношение к тому или иному, когда знаешь, что взгляды одновременно упали на дерево, освещенное закатом, и достаточно через час, два, на следующий день сказать "дерево", чтобы сразу стало понятно, что за дерево имеется в виду, и даже все чувства передать, потому что и ты, и она одинаково знаете, что расшевелило в душе это дерево, сверху пронизанное рыжеватым солнцем, а внизу утонувшее в холодную тень, горечь или радость, или того и другого понемногу, вместе. Я бы не взялся с Наташей говорить о кино, об истории, о жизни так, как говорил с Марией, окунаясь в ту стихию взаимопонимания, в которой даже оттенок враждебности становится драгоценным, потому что без этой враждебности, без готовности ощетиниться друг на друга и само взаимопонимание не будет таким полноценным. И, как ни странно, вот эта недостаточность глубины, необходимость излагать что-то четко и внятно, без пауз и нескладных невнятных фраз, та излишняя проговариваемость
Впрочем, говорю, это "почти", определяющее границы взаимопонимания, было таким слабым и неуловимым, что удивляться оставалось, почему оно меня тревожит, почему просыпаются во мне боль и тоска. Шероховатое "почти", о которое продолжала оттачиваться моя ненависть.
Питала эту ненависть и тревога, скапливавшаяся в воздухе. Да, многие ждали грозы. Глава государства все больше превращался в шамкающую куклу, из Афганистана везли новые и новые гробы, бойкот Олимпиады обернулся лишними милицейскими кордонами и особенно броской показухой - настолько броской, что, ясно было, Олимпиада по большому счету себя не оправдала, "вражьи голоса" трубили о людях, насильственно выпихиваемых из страны, об огромных потерях для советской науки и культуры, во всех сферах жизни, с которыми мы соприкасались, правили бал отъявленные доносчики и карьеристы (и я, признаться, был лишний раз счастлив, что подписался на сотрудничество с генералом - хоть от тех пакостей, которые могли устроить доносчики, мы были защищены, и никому теперь не позволят нас "съесть", выпихнуть меня или Наташу с престижных мест, которые мы заняли с налету), да многое можно перечислять... И все у меня ложилось одно к другому. И тем охотнее я вникал во все, что говорила и делала "моя" делегация.
И первые отдаленные раскаты назревающей бури доносились не откуда-нибудь, а из Польши...
Потом - смерть Высоцкого, его похороны. То, что описано в тысячах очерков и воспоминаний, но все равно исчезает ощущение, которое нахлынуло тогда. Страшное и жесткое ощущение, не столько даже непосредственно с Высоцким связанное, а с нами со всеми: вот оно, началось! Началось время смерти!
С этим ощущением пришел и конец Олимпиады. И буквально на следующий день после закрытия Олимпиады генерал Пюжеев "дернул" меня опять.
– Ну, сынок?
– осведомился он.
– Нарыл ты что-нибудь?
– Более чем, - ответил я.
– Смотрите, форма контракта позволяет списать ещё некую сумму в валюте, - я стал объяснять ему, приводя и цифры, и кой-какие реплики, прозвучавшие на начавшихся переговорах.
– Причем нельзя говорить о том, что "увод" этой суммы будет воровством или коррупцией. "Подводная" часть контракта спрятана очень хитро. Деньги нельзя сдвинуть без санкции Зарубежного отдела ЦК, при этом санкция внешне не будет иметь никакого отношения к заключаемому контракту. Должен сказать, все закручено так, что даже не все члены делегации подозревают о втором плане, о тайной игре вокруг контракта...
– А кто знает?
– осведомился генерал.
– Трое, - ответил я.
– Два француза и один поляк, - и я назвал фамилии.
– А с нашей стороны?
– Пожалуй, только двое. В смысле, из нашего ведомства, если не считать тех людей из ЦК, которые тоже осведомлены.
– Да, очень ловко закручено, - протянул генерал, изучая бумажку, на которой я набросал ему свои выкладки.
– Так здорово спрятали концы в воду, что без тебя я бы, конечно, мог и не докопаться до истины. Что ж, благодарю тебя. Готовься потихоньку к первой поездке в Польшу. Думаю, где-то в октябре тебя отправят, помочь с завершением контракта. Как оправдавшего доверие. Никто, кстати, не заподозрил, что ты можешь работать на меня?