Москва
Шрифт:
– Можно?
Присел у постели, немного взволнованный, одновременно и хмурый, и робкий, стараяся позой владеть: сохранить интервал меж собой и Лизашею; видимо к ней он пришел: объясниться; быть может, пришел успокоить ее и себя; или, может быть, - мучить: ее и себя; даже вовсе не знал, для чего он явился; дрожали чуть-чуть его губы; на грудку свою подтянув одеяло, сидела Лизаша; она удивлялась; головку сложила в колени: и мягкие волосы ей осыпали дрожавшее плечико; робко ждала, что ей скажут; и голую ручку тянула: схватить папироску - со столика; вдруг показалось
– Дайте-ка мне - прикурить.
Протянул ей сигару:
– Курни.
И пахнуло угаром из глаз; но глаза он взнуздал:
– Я пришел объясниться: сказать.
1000 И, подумав, прибавил:
– Дочурка моя, у нас этой неделей не ладилось что-то с тобой.
Поднесла папироску: закрыв с наслаждением глазки, пустила кудрявый дымочек.
– Быть может, с тобою неласков я был: но сознание наше - сложнейшая лаборатория; всякое в нем копошилось.
И в ней копошилось: слова копошились:
Вокруг высокого чела,
Как тучи, локоны чернеют.
Ему протянула ручонки: их взял, облизнулся, как будто над лакомой снедью; и стал - вы представьте - ладонку ее о ладонку похлопывать:
– Ладушки, ладушки! Где были? У бабушки. Что ели? Кашку. Что пили? Бражку.
Но что-то фальшивое было в игре сорокапятилетнего мужа, к игре не способного, с взрослою дочерью; он это понял, откинулся, бросил ладони; сморщинились брови углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; между ними слились три морщины, как некий трезубец, подъятый и режущий лоб.
Точно пением "Miserere" звучал этот лоб.
Ей подумалось: "Странно: зачем объясняться теперь, поздней ночью, когда можно было бы завтра?.." И стало неловко: чуть скрипнула дверь - от мадам Вулеву: и сказала она с передергом:
– Меня лихорадит.
Увидев, что он захмурел, улыбнулася, и с материнскою нежностью лоб его тихо погладила ласковой ручкою:
– Лобушка мой!
– Ах, сестрица Аленушка.
– Можно, - поймала глазами глаза его, ставшие черными яшмами, - можно сестрице Аленушке?..
– Что?
– испугался он.
– Вас... назвать... братцем?..
– Иванушкой?
– Да!
Неожиданно сжав на груди волосатой головку, палил ее лобик дыханием, как кислотой купоросной:
– Нет, лучше не надо.
Отбросился: алый, как лал, удалился.
...............
Представьте же: желчь у него разлилась в эту ночь; утром встал черножелтый: с лимоннозеленым лицом.
20.
Продувал ветерец.
Отовсюду к Пречистенке двигались мальчики, - к желтому дому о трех этажах; надоконные морды его украшали; над ними - балкон: отступя от него у стены, между окон круглели колонны: под строгим фронтоном: железная, черная вывеска золотом букв прояснялась: "Гимназия Льва Веденяпина". Полный швейцар, при часах, в черном, с медными пуговицами топтался у двери: в передней.
Сюда приходили.
И здесь раздевались, отсюда уже поднимаясь по каменной лестнице, скрытой зеленой
– Э... э... а... а... о...
То - визжало; то - плакало; то - заливалось: слоновьими ревами.
Дверь же вторая, пред лестницею, уводила в двухсветный, колончатый зал с тяжелеющим образом (по середине, под резаным, темным киотом мигала лампадка малиновым светом отсюда): ступенился ряд гимназических лестниц; и - бары стояли; "вава-вавава" - ватаганили мальчики, отроки, юноши в черненьких курточках, с черными поясами и в черненьких панталонах на выпуск; слонялись и шаркали взад и вперед: в одиночку, иль парами, тройками, даже четверками, переплетаясь руками; был топотень: двестиголовое горло вавакало; - "ва", наливаяся силой, став "ввооо", заострялось порою до "ввууу".
– У-у-у...
Седобурый старик надзиратель с морщинистой шеей, бродивший среди гаков и шерков, пускал:
– Тсс... Смотри у меня:
Заводился ехиднейший тип: подвывателя; он вызывал неприятный феномен: всеобщего взвоя.
Средь гоготавших, праздно басящих, бродящих, толпящихся тыкался Митя Коробкин, волнуясь и дергая свой перевязанный палец: явился в гимназию он: отстрадать; ожидала расплата за то, что подделывал подпись; расплата ужасная; жизнь от сегодня сломается: на-двое; он - гимназист: до сегодня; и завтра он - кто?
Двороброд.
Его сердце кидалось строптивством и страхом; за что он страдал? Лишь зато, что терпение лопнуло, что перестал выносить прист 1000 аванья товарищей он:
– Эй, Коробкин, Коробкин! Скажи-ка, Коробкин!
– Толстого читал?
– Не читал.
– Просто чорт знает что, а еще - сын профессора.
Вот отчего он подделывал подпись!
Раз кто-то сказал:
– Этот, знаете ли, прогрессирует: параличем рассуждающих центров.
Читать: что прикажете?
Дома - нет книг по словесности: по философии, по математике - сколько угодно... Толстого нет, Пушкина: ну-ка, - попробуй-ка...
– Литературное чтение, Митенька, - знаешь ли, - да-с: в корне взять, - от наук отвлекает: еще начитаешься...
Знал, что предложена будет "История физики", или "История там индуктивных наук".
– Вот Уэвеля томик прочти: преполезно!
– Да мне бы Толстого.
– Толстой, знаешь ли, говоря рационально - болтун...
Так сбежал на Сенную: в читальню Островского; вовсе забросил уроки; носил сочиненные им же записочки для объяснения исчезновений из классов: подделывал подпись отца; эта ложь длилась год; раза два надзиратель весьма подозрительно подпись ощупал глазами: раз пристально он посмотрел, покачал головой: но смолчал, недоверчиво сунув записку в карман; Митя вспыхнул; с неделю назад подозвал надзиратель Коробкина: мрачно заметил: