Мост через Лету
Шрифт:
Разумом не отгородишься. В конце концов, что угодно можно объяснить. Но лучше слушать музыку. Если ускользает способность объяснять свои поступки, бесполезно ее удерживать. Если ночь и луна, и дрожит стекло в оконном переплете, — я вспоминаю. Перебираю в памяти все, до мельчайших подробностей. «Популярнейшие блюзы с их мазохизмом и ностальгией». Никогда не надо так вспоминать.
Можно уткнуть голову в подушку и закрыть глаза, чтобы представить прохладное прикосновение руки. Рука снимает напряжение. Сквозь сплетение серых теней — ладонь на затылке.
Я могу не оборачиваться, чтобы увидеть лицо. Оборачиваться не обязательно.
Я не тороплюсь. Все в нашей власти, нам некуда спешить.
Руки больше нет. Лишь слышен шелест платья, шаги. Гаснет свет. Я люблю смотреть, как она раздевается. Иногда это выглядит забавно.
Я не оборачиваюсь. Лицом в подушку. Тихий смех.
Я не оборачиваюсь, ожидание затягивается. Я не оборачиваюсь: нельзя торопить вечность. Эти мгновения — почти единственное, что у нас есть. Мне кажется, я слышу, но шорох падающей одежды слишком отчетлив, чтобы быть реальным. Лицо и плечи — бледным пятном в темноте.
Блюз. Соло на карнизе. Я ступаю по краю.
За окном скрежет транзистора. Кто-то настраивается на увертливую волну. Джазовые синкопчики. Саксофон захлебывается. Его забивает примитивная рок-группа. Воют электрогитары.
Нет девочки. Открываю глаза. Серьезных женщин отпугивают писательские казармы. Случается, они заглядывают из любопытства. Но надолго не остаются.
Транзистор хрипит, задыхается в глубине двора-колодца. В пустынной комнате у распахнутого окна я один, ничком на разбросанной постели. Зябко. Под животом, на сбившейся простыне, скользкое пятно.
Несколько лет — достаточная сумма мгновений, чтобы обезболить любую рану. Но что делать, когда болит давно ампутированная нога? Фантомные боли. Ревматизм отнятой конечности, тоска по невозвратимому. Поиски прошлого или поиски в прошлом — непроставленные точки над «i» мучают меня. Сегодня, при видимой полноте моей жизни, при всей занятости, но абсолютной ненадежности ее, телефонного звонка оказалось достаточно, чтобы сработала ржавая машина времени. Давно не пользовались ею: она скрипит и заедает. На каждом шагу подводит. Так что я думаю, как бы и недостатки сочинения списать на ее счет.
Вот, следуя логике свободной композиции, прибежал сюда, к Маше, к неизвестно чьей жене. Свобода моя — она без выбора. Но если свобода плен, то логика — ложь. А невидимые, как ангелы, читатели витают вокруг. Выбираться пора.
Для чего плелся сюда? Чтобы плечо под щеку подложить?
Приплелся, — отвечаю с волнением (поверят ли? нет?), — иначе не мог. Может, я и не к ней шел, пусть спящая меня простит. Может, я к самому себе шел? Может, я долгие годы шел, а пути понять не мог. И вот, наконец, дома… И пусть она, Маша, рассматривает подбородок бритый: изменился или нет, сомневается, не верит, бесится, стискивает голову ладонями и крутит радиолу, — дело-то и не в ней вовсе, а в обретении утраченного чувства: чтобы снова, хоть на миг, ощутить потерянного, прежнего себя, своего старика, маму, забытого друга-музыканта, брата, бедную актрису.
Я вспоминаю и пишу, наверное, чтобы снова соединить всех вместе, хотя бы на этих страницах. И пока я пишу, мне кажется, что это возможно, стоит лишь постараться, хотя бы немного высунуться, пробиться через скорлупу подлого опыта, которым каждый день обрастаешь все толще. Я пишу, словно бы устремляюсь навстречу, пишу, несмотря на то, что мне доподлинно
Терпеливый читатель берет мою книгу и вертит в руках. Он листает и хмурится. Усмехается про себя. Молчаливый, он не требует ничего, — ему надо лишь хорошенько вчитаться. И тогда он забывает усмешку, он оживает вдруг; он живет моей жизнью — словом; он живет весь в журчании слов. И тогда оживаю я. Оживают мои имена: мама, Ивлев, отец или Маша — все живет, лишь пока он читает… Мой верный, молчаливый читатель, ты читай. Я тебя не предам.
Менее терпеливым, конечно, ясность подавай. Психологию. А какая в психологии ясность?
Трудно сказать, но чтоб была.
Расскажу для ясности по порядку. Сожалениями композиционной ошибки не искупишь. Осталось лишь наплевать на композицию и не ставить ее ни в грош. Психологию сами пусть придумывают или в рецензиях вычитают — рецензенты горазды отыскивать то, чего и в помине нет.
Так что отвернитесь пока. Выбираться отсюда пора. А любимой моей надо перед дорогой поспать. Сладко дышит она, соскользнула со смуглого плеча и белеет бретелька.
Отвернитесь, пожалуйста, и постойте к нам спиной. Мне бы с мыслями собраться. И я расскажу о временах, когда не было с нами Маши. Да и меня, такого, не было. Я потому рассказать хочу: мне кажется, чистые были времена. С них и начинать.
5
Нет у меня права на утверждения. Да и к чему они, лучше просто вспоминать. Во всем можно разобраться, если захотеть. Но я предпочитаю слушать музыку, в которую мы погружены, — ее надо слышать. Стоит лишь потерять ритм, забыть мотив, разучиться вслушиваться, все теряет смысл. И потому каждый день — блюз. И не может быть завтра без вчера.
Семейные предания передаются по наследству. Однажды мой сын узнает от бабушки историю о том, как непутевый дед, болтаясь на гастролях, в Пензе был застигнут телеграммой о рождении отпрыска, долгожданного продолжателя рода (т. е. меня), и, нимало не думая о последствиях, бросил оркестр, нарушил контракт и сбежал без копейки. Продав по дороге белье и натянув концертный костюм на голое тело, на паровозах, на товарняках, и просто пешком по шпалам молодой отец отправился домой.
Среди ночи загрохотал он ботинками в дверь — забыл про ключи. И мимо испуганной жены, нажимая по дороге на выключатели, в ослепительном свете кинулся к детской кроватке, выхватил ребенка (автора) из постели и остолбенел под лампочкой, прижимая оживший сверток к манишке, пропитанной угольной пылью и копотью, разглядывая и не узнавая:
— Какой же он курносый! На тебя похож или на меня?
Мама прыгала вокруг, отнимала сокровище. Она была счастлива, но строга:
— К ребенку! С немытыми руками!..
Но постепенно, вглядываясь, она что-то поняла, углядела в его блестящем лихорадкой взгляде. Вдруг опустила возмущенное существо на подушку и коснулась непривычной щетины на худом загорелом лице:
— Ты ведь голодный?.. Давно не ел? День, два?
О последствиях отец не заботился. За срыв гастролей его едва не дисквалифицировали. Он потерял место в хорошем оркестре и долго не мог устроиться на работу. Его не брали. Не давали играть даже в ресторане. Не позволяли заменять больных, как это принято у музыкантов. Изредка удавалось подработать на похоронах, на свадьбы тогда оркестры не приглашали, обходились патефоном, трофейными пластинками.