Мост короля Людовика Святого
Шрифт:
— Ее светлость часто оказывала мне честь посещением театра. Я хорошо знала графиню в лицо.
— Не стойте больше на колене, дитя моя. Пепита, прикажи Хенарито не медля подать нашей гостье печенье. Представьте себе, однажды мы повздорили, не помню из-за чего. О, в этом нет ничего странного; все мы, матери, порою… Прошу вас, сядьте поближе. Вы не должны верить городским сплетням, будто она дурно ко мне относилась. Вы великая женщина, прекрасной души и, конечно, видите дальше в таких делах, чем толпа. С вами приятно беседовать. Какие у вас прекрасные волосы! Какие прекрасные волосы! Я знаю, она не принадлежала к натурам горячим, порывистым. Но зато, дитя мое, она — воплощение ума и изящества. Во всех наших недоразумениях, конечно же, повинна была я, и не чудо ли, что она так скоро меня прощала? Мы обе говорили необдуманно и разошлись по своим комнатам. Потом обе вернулись просить друг у друга прощенья. Вот уже только дверь нас разделяет, и мы тянем ее в разные стороны. А потом она взяла мое лицо… вот так, в свои белые ладони. Так! Смотрите!
Едва
— Я рада, что вы пришли, — продолжала она, — ибо теперь вы услышали из моих собственных уст, что она не пренебрегала мной, как говорят некоторые люди. Верьте, сеньора, вина была моя. Посмотрите на меня. Посмотрите на меня. Какая-то нелепая случайность дала такую мать такой прекрасной девочке. Я тяжелый человек. Утомительный. Вы и она — великие женщины. Нет, не прерывайте меня: вы редкие женщины, а я всего лишь нервная… безрассудная… глупая женщина. Позвольте мне поцеловать ваши ноги. Я невыносима. Невыносима. Невыносима.
Тут старая дама и в самом деле выпала из кресла; Пепита подняла ее и уложила в кровать. Перикола шла домой как потерянная и долго сидела перед зеркалом, глядя себе в глаза и стиснув ладонями щеки.
Но постоянным свидетелем тяжелых часов маркизы была ее маленькая компаньонка Пепита. Пепита была сиротой, а вырастила ее настоятельница монастыря мать Мария дель Пилар, странный гений Лимы. Единственное свидание двух великих женщин Перу (такими обрисовались они в исторической перспективе) произошло в тот день, когда донья Мария посетила настоятельницу монастыря Санта-Марии-Росы де лас Росас и спросила, нельзя ли ей взять из приюта себе в компаньонки какую-нибудь смышленую девочку. Настоятельница пристально смотрела на карикатурную старуху. Мудрость даже самых мудрых на свете людей несовершенна, и мать Мария дель Пилар, которая умела разглядеть несчастную человеческую душу под любой маской дерзости и тупости, отказывала в этом маркизе де Монтемайор. Она задала маркизе множество вопросов, а потом замолчала в раздумье. Ей хотелось дать Пепите светский опыт жизни во дворце. Ей хотелось также использовать старую даму в своих интересах. И она была полна мрачного негодования от того, что видела перед собой одну из самых богатых женщин Перу — и самых слепых.
Настоятельница принадлежала к тем людям, чья жизнь источена любовью к идее, опередившей на несколько веков назначенное историей время. Она билась с косностью своей эпохи, желая облечь хоть каким-то достоинством женщину. В полночь, закончив подводить счеты своего хозяйства, она предавалась безумным мечтам о тех днях, когда женщины организуются для защиты женщин: женщин в пути; женщин в услужении; женщин больных и старых; женщин, которых она видела в шахтах Потоси и в ткацких мастерских; девочек, которых она подбирала у дверей дождливой ночью. Но наутро действительность снова напоминала ей, что женщины в Перу, даже ее монашки, живут двумя понятиями: первое — все их несчастья, прошлые и будущие, объясняются тем, что они недостаточно привлекательны, чтобы привязать к себе мужчину и сделать своей опорой; и второе — его ласка стоит всех мирских невзгод. Она не знала других мест, кроме окрестностей Лимы, и полагала, что здешняя испорченность — нормальное состояние человечества. Оглядываясь из нашего столетия, мы видим всю несбыточность ее надежд. И двадцать таких женщин не произвели бы впечатления на ее век. Тем не менее она трудилась не покладая рук. Она напоминала ласточку из басни, которая раз в тысячу лет приносит зернышко пшеницы, надеясь насыпать гору до луны. Такие люди вырастают во все времена; они упрямо возятся со своими зернами, и ухмылки толпы их даже забавляют. «Как смешно они одеты! — кричим мы. — Как смешно они одеты!»
Ее простое красное лицо выражало большую доброту, но больше идеализма, чем доброты, и больше начальственности, чем идеализма. Вся ее работа: ее больницы, ее приют, ее монастырь, ее внезапные спасательные вылазки — все зависело от денег. Никто не восхищался искренне чистой добротой, но она была вынуждена наблюдать, как доброта ее и чуть ли не сам идеализм приносятся в жертву администрированию — в такой страшной борьбе добывались субсидии у церковного начальства. Архиепископ Лимы, которого мы узнаем впоследствии с более привлекательной стороны, ненавидел настоятельницу ненавистью, по его выражению, Ватиниевой, [12] и в размышлениях о смерти отчасти утешался тем, что с нею придет и конец визитам настоятельницы.
12
…ненавидел настоятельницу ненавистью… Ватиниевой… — Имеется в виду Публий Ватиний, приверженец Юлия Цезаря, питавший лютую ненависть к Цицерону. (прим. О.А. Алякринского)
И вот недавно она почувствовала не только дыхание старости на своем лице, но и услышала более грозное предостережение. Она похолодела от страха — не за себя, за свою работу. Кто еще в Перу оценит то, что ценит она? И однажды поднявшись на заре, она пустилась осматривать свою больницу, монастырь и приют в поисках той, кого она могла бы подготовить себе в преемницы. Она спешила от одного пустого лица к другому, изредка задерживаясь —
Испытания Пепиты лишь частью были физическими: например, слуги пользовались нездоровьем доньи Марии; они открывали спальни дворца своим родственникам; они крали, почти не таясь. Пепита одна им противостояла — и за это терпела мелкие неудобства, подвергалась каверзным шуткам. У разума были свои печали: когда она сопровождала донью Марию в ее походах по городу, на старую даму вдруг нападало желание броситься в церковь — то, что она потеряла в религии как вере, она наверстывала в религии как магии. «Побудь здесь, на солнце, милое дитя; я ненадолго». После чего донья Мария забывалась в мечтах у алтаря и выходила из церкви через другую дверь.
Пепита была воспитана матерью Марией в послушании почти болезненном, и если через много часов она все же решалась войти в церковь и видела, что госпожи нет, она опять возвращалась на угол и ждала, пока тени не застилали площадь. Так, стоя у людей на виду, она испытывала все муки детской застенчивости. Она все еще носила приютское платье (хотя минутного внимания со стороны доньи Марии было бы достаточно, чтобы его сменить), и ей мерещилось — а иногда не только мерещилось, — что мужчины разглядывают ее и перешептываются. Не меньше страдало и ее сердце — ибо выдавались дни, когда донья Мария вдруг замечала ее и разговаривала с ней сердечно и весело, раскрывалась на несколько часов во всей душевной тонкости, свойственной Письмам; но потом снова уходила в себя и, хотя никогда не бывала резкой, становилась безучастной и незрячей. Ростки надежды и привязанности, которым так хотелось жить в душе Пепиты, вяли. Она на цыпочках бродила по дворцу, безмолвная, растерянная, ища опоры лишь в чувстве долга и верности своей «матери во Христе», Марии дель Пилар, которая ее сюда послала.
Наконец выяснился еще один факт, который должен был серьезно повлиять на жизнь и маркизы, и ее компаньонки. «Дорогая мать, — писала графиня, — погода стоит самая изнурительная, и от того, что сейчас цветут сады, переносить ее только труднее. Я могла бы еще терпеть цветы, если бы не их аромат. Поэтому прошу твоего разрешения писать тебе менее пространно, чем обычно. Если Висенте успеет вернуться до отправления почты, он с наслаждением допишет этот лист и сообщит тебе те скучные подробности моей жизни, которым ты так, по-видимому, радуешься. Этой осенью я не поеду в Гриньян-ан-Прованс, как намеревалась, потому что в начале октября жду ребенка».
Какого ребенка? Маркиза прислонилась к стене. Донья Клара предвидела вспышку назойливой заботы, которую вызовет эта новость, и, рассчитывая умерить ее, о главном упомянула вскользь. Уловка не удалась. Ответом было знаменитое Письмо XLII.
Наконец-то у маркизы появилась причина для беспокойства: ее дочь должна стать матерью. Событие это, на донью Клару наводившее только скуку, маркизе открыло целую новую область чувств. Она сделалась кладезем медицинских познаний и советов. Она прочесывала город в поисках знахарок и наводняла свои письма народной мудростью Нового Света. Она впала в самое постыдное суеверие. Чтобы уберечь свое дитя, она завела дикарскую систему табу. Она не позволяла завязать в доме ни одного узла. Служанкам запрещалось заплетать волосы, а на себе она прятала смехотворные талисманы благополучного разрешения от бремени. Четные ступени лестниц были помечены красным мелом, и служанка, случайно наступившая на четную ступень, изгонялась из дому с воплями и слезами. Донья Клара попала в руки злодейки Природы, всегда готовой сыграть самую чудовищную шутку с любым из своих детей. Существовал этикет ее ублаготворения, в котором крестьянские женщины издревле находили поддержку. Эта армия свидетелей уже сама по себе ясно показывала, что какая-то правда тут есть. Вреда от этого все равно не будет, а польза может быть. Но маркиза соблюдала не только языческие обряды; она изучала и предписания христианства. Она вставала затемно и плелась по улицам к ранней мессе. Она истерически стискивала решетку алтаря, пытаясь вырвать у раскрашенных статуэток знак, хотя бы знак, тень улыбки, затаенный кивок восковой головы. Обойдется ли? Матерь Божья, Матерь Божья, обойдется ли?