Мост Убийц
Шрифт:
— Говорю тебе: выбора ни у кого уже нет. Остается одно — идти до конца.
Он глядел на меня в упор. И чуть сильнее надавил острием, словно в этот миг моя жизнь была ему вовсе безразлична. При каждом слове меня обдавало сильным винным духом — вино перегорело как-то уж очень быстро.
— Это приказ, — произнес он так, будто выплюнул. — Как в бою.
Зеленовато-льдистый взгляд его обжег меня до костей. И, богом клянусь, вселил в меня страх.
— Так что отправляйся немедля к себе. Иначе убью.
Диего Алатристе пытки были не в новинку: доводилось с пристрастием допрашивать и фламандских или германских горожан, выпытывая — вот уж точно! — где припрятаны деньги и ценности, и турок, взятых вместе с семьями
Не сможешь ты по праву носить титул короля и повелителя здешних земель, ибо сам не подвергал свою жизнь никакому риску. Ни я, ни мои сотоварищи не ждем милосердия и не уповаем на него, и даже если будет оно нам даровано твоим величеством, мы с негодованием отринем его, как позор и бесчестье. И в посулы твои верим мы менее, чем в книги Мартина Лютера.
Взглянув на Люциетту, капитан подумал, что он сам давно уже миновал ту точку в жизни, где — если господь умудрил — пишут письма, подобные письму Лопе де Агирре. В тот миг, когда от винных паров утратили ясность глаза, но не разум, ему хотелось только одного: не умереть. Или, по крайней мере, верить, что если уж доведется принять смерть — то с честью, так, чтобы навык солдатского ремесла позволил взять за нее подороже. И по возможности не в этом угрюмом городе, где в обычае топить человека в мешке, как пса. Не в городе, где Люциетта при виде того, как капитан входит и запирает за собой дверь на ключ, в испуге отпрянула и прижалась к стене. Не в городе, схожем со слезинкой на ледяном озере, в которое разочарованный Бог — если и вправду был такой неразумный и безответственный Бог — обратил мир, созданный по его образу и подобию.
— Ну, рассказывай, девочка, — сказал он по-итальянски.
В комнате без окон стояли только низкий стол, табурет и сундук. В коптящем пламени двух свечей видны были расширенные от ужаса, полные слез глаза Люциетты. Она по-прежнему была в одной ночной сорочке и шали, наброшенной на плечи; волосы перевязаны лентой. Ноги босые. «Ей восемнадцати нет», — с неудовольствием подумал Алатристе.
— E’il mio fidanzato [23] , эччеленца… Клянусь вам.
23
Это мой жених (ит.).
У Алатристе не было ни времени, ни охоты убеждать ее или угрожать. Не сегодня ночью. Он слишком устал, а время, безразличное к тонкостям и заботам, работало против
— Клянусь вам!
И в ужасе отчаянно зарыдала. Что же, миндальничать не приходится, подумал Алатристе, не тот случай. Совсем, черт возьми, не тот. Надеюсь, поможет.
— Рассказывай. Кто такой этот гондольер?
И ударил снова. Отрывистый сухой звук пощечины хлопнул в глухой комнате, как бич комита на галерах. Девушка жалобно вскрикнула и упала на колени; волосы ее растрепались. Вздрогнув от неуместной жалости, Алатристе мельком подумал: она, может быть, не врет, и к ней в самом деле наведывался ревнивый любовник. Однако нужна непреложная уверенность. Речь идет о жизни и смерти. Его и многих других.
— Рассказывай.
А вот обмороков нам тут не надобно, сказал он себе. Смотри не переусердствуй — она должна быть в состоянии говорить. Ухватив за волосы, он заставил Люциетту встать и замахнулся, чтобы еще раз ударить по залитому слезами, искаженному страхом лицу. Однако из глубины желудка поднялась волна тошноты, и он удержал руку, подумав с тоскливым отвращением: «Не смогу. Не уверен, что дойду до конца. А назад пути не будет».
Он потянулся к поясу и вытащил кинжал. Заметив это движение, Люциетта опять вскрикнула, попыталась высвободиться, но ослабела от ужаса, так что Алатристе ничего не стоило пресечь эти немощные усилия. Не выпуская ее волос, он приставил лезвие к правой щеке:
— Говори, или отмечу на всю жизнь.
Он не собирался делать это — и, кажется, был уверен, что не приведет свою угрозу в исполнение, — но однажды в Неаполе, двенадцать лет назад рассек щеку женщине и заколол мужчину. Изуродовал возлюбленную и убил друга. После этого должен был оставить полк и бежать в Испанию, зарабатывать на жизнь ремеслом эспадачина в Мадриде и Севилье. И людей убивать не за королевское жалованье, а за оговоренную заранее сумму. Волна тошноты вновь подкатила к горлу, вино попросилось наружу от этого воспоминания, с годами не сделавшегося отрадней. Тот случай вместе с еще несколькими так и лежал камнем на душе.
Задумавшись, он не сразу осознал, что Люциетта, захлебываясь от рыданий, уже во всем признается: ее ночным гостем был гондольер из Риальто и, как многие другие люди того же ремесла, — шпион инквизиции. Николо, так звали его, попросив ее обольстить слугу Педро Тобара и выведать об испанце побольше, каждую ночь приходил к ней за новыми сведениями, а она получила за это полдуката в семьдесят два сольдо. Этот самый Николо — человек рисковый и решительный, — увидев, что разоблачен, хотел зарезать слугу, будто бы из ревности, девчонку, мол, не поделили, благо таких драк с поножовщиной в городе каждую ночь происходит по десятку.
Казалось, прорвало дамбу — таким потоком хлестали из Люциетты слезы и слова. Она упала на колени и молила не убивать ее. Алатристе глядел на девушку в некотором помрачении, силясь вникнуть в смысл того, что она говорит. Давняя неапольская история отплясывала дьявольский танец в отуманенной вином голове. Но вот он тряхнул головой, избавляясь от наваждения, спрятал кинжал в ножны. Выругался шепотом. Сделал несколько шагов прочь, стараясь как можно дальше отойти со света, уперся рукой в стену и выблевал все, что было выпито за сегодня.
Повернув ключ в замке, он снова запер Люциетту. Потом в два крупных шага оказался рядом с донной Ливией Тальяпьерой, которая молча глядела на него. Не останавливаясь, на ходу, протянул ей ключ и по коридору направился к себе. В своей комнате бросил на кровать кинжал, вымыл лицо, прополоскал рот — и застыл, наклонив голову, опершись обеими руками о крышку умывальника, чувствуя, как вода капает у него со лба и усов. Потом вытерся полотенцем и вернулся в гостиную. Куртизанка была там, где он ее оставил. Сидела на турецком диване у неразожженной фарфоровой печки. И не произнесла ни слова, вновь увидев перед собой капитана.