Мост Ватерлоо
Шрифт:
Пережитая почти наяву смерть-испепеление смутила его, да и не только его, все вокруг говорили чересчур громко и весело и смеялись или противно, или ненатурально, стараясь притвориться дурачками, которым все равно — жить или не жить; на войне вырабатывались своеобразные правила хорошего тона. Но скоро они все примут свои законные двести пятьдесят, и все станет простым и вполне приемлемым — так вот и живем… и помираем так. А что? Нам помереть — это раз плюнуть. Эх, солдаты-солдатики, оловянные лбы…
Вечером Арманта сильно морозило, но к утру он успокоился и уснул. Петер намеревался отправить его в тыл, но господин Мархель и слушать не захотел — самого дисциплинированного
Кассету, снятую Армантом на тушении бомбы, Петер проявил, но лента почему-то оказалась засвеченной.
Наконец Петер выловил Менандра. Для этого пришлось устраивать форменную засаду. Менандр, прижатый к стенке, сознался в том, что выменял у саперов шестьдесят две коробки с отснятой лентой и что действовал, не ставя в известность начальника; но, оправдывался он, секретность была необходима для безопасности самого начальника — резонно? — а лепты хранятся в самом надежном месте, в берлоге Баттена, и о них можно не беспокоиться. Все было логично, и Менандр был предан и смотрел прямо в глаза, готовый обидеться за то, что возникли такие гнусные подозрения — в том, что он, Менандр, мог совершить нечестный поступок, — а все равно беспокойство Петера не уменьшилось, просто он уже не мог понять, из-за чего оно. Не из-за лент, выходит? Из-за Шанура, да? Или еще что-то висит? Ни черта не понятно…
Еще неделю возились в павильоне, доснимая кое-что — так, детали; Армант почти поправился, только изредка его знобило. Сняли фантастическую сцену, сочиненную господином Мархелем, вероятно, в момент обострения гениальности: полковник Мейбагс, узнав, что бомбой убило повара, сам становится на его место, готовит саперам обед и, в белом халате и колпаке, разливает им по котелкам суп.
Петер, пользуясь своей невидимостью, пробрался мимо часовых на настоящую стройплощадку. То, что он увидел там, даже не удивило его, но почему-то надолго испортило настроение: все суетились, на сборке саперы старательно приваривали звено к месту его крепления, потом так же аккуратно отрезали электропилами; шум стоял дикий. Насосы работали и исправно гнали масло в гидроцилиндры, но штоки поршней были отсоединены от фермы моста и выдвигались вхолостую. Петер снимал это и чувствовал, как что-то тяжелое сдавливает грудь, мешая вдохнуть. Нет, какого дьявола, со злостью отбросил от себя эту тяжесть, мне он, что ли, нужен, этот мост? Пусть у тех, кто это все затеял, голова болит, а я… Не помогало почему-то. Он повесил камеру на плечо и ушел.
Камерон выслушал его, похлопал по плечу, сказал: «Так оно все же лучше, чем если он обвалится», но проклятая тяжесть не проходила.
Штрафники, работающие в павильоне, рассказали Петеру, что генерал Айзенкопф на самом деле не погиб: на него готовилось покушение, но его вовремя предупредили, и он успел скрыться, и сейчас он готовит в тылу танковую армию — ту, которая должна пройти по мосту и принести нам полную и окончательную победу, — и скоро будет здесь с танками и снесет к чертям лагерь, и будет судить всех, и тогда все свое и получат: и Вельт, и этот ваш черный, и комендантский взвод — все.
Примерно такие же слухи ходили и среди саперов. На ухо шептали, что конец бардака не за горами и скоро вернется человек с твердой рукой. Козак сказал, что многие саперы носят с собой фотографии генерала, хотя по нынешним временам за такую фотографию легко влететь и за проволоку.
Наконец появились подметные листки. От руки или по трафарету был изображен генерал в профиль, и текст гласил: «Я иду!»
Армант разболелся по-настоящему. Он температурил, кашлял, покрылся какой-то гнусной сыпью. Петер не выпускал его наружу и заставлял лежать. Брунгильда, после газовой атаки смотревшая сквозь Арманта,
Менандр рыскал где-то; Камерон и Брунгильда были заняты в павильоне; Армант спал, тяжело дыша; Петер чистил пистолет. Шанур вошел неслышно, не открывая двери, позвал:
— Петер!
Петер хоть и ждал подспудно этого визита, хоть и узнал голос — вздрогнул и судорожно ухватился за рукоятку собранного пистолета. Потом заставил себя расслабиться и обернулся. Шанур шел к своей койке, застеленной по-прежнему, как и было в тот день, когда он уехал. Поначалу Брунгильда ухаживала за койкой, как за могилой, а потом как-то по-другому.
— А, это ты, — сказал Петер. — Хорошо, что пришел. Почему не сразу?
Шанур смотрел на него темными глазами и ничего не говорил.
— Я почему-то уверен был, что ты жив, — внутренне суетясь, чувствуя эту суету и ненавидя себя за нее, продолжал Петер. — Внутри, знаешь ли, такое… ну, понимаешь, как лампочка горела — живой… хорошо, что так получилось… то есть что я несу — хорошо, что обошлось. Ну, рассказывай.
Шанур покачал головой.
— Ты суетишься, Петер, — сказал он негромко. — Ты устал?
— Конечно, — сказал Петер. — Я вот и чувствую, что суечусь. Но я очень рад тебя видеть.
— Хорошо, — сказал Шанур.
— Где ты… — Петер хотел сказать «скрываешься», но не сказал, неудобно получалось, — живешь?..
— Хожу, — сказал Шанур. — Просто хожу везде. Нигде не задерживаюсь.
— Вот ты-то и устал, наверное?
— Смешно, — сказал Шанур, — но как раз на этом я замечательно отдохнул. А ты устал и…
Он замолчал вдруг и посмотрел на Арманта. Армант приподнялся на локте.
— Явление Христиана народу, — сказал он. — Или мне снится?
— Нет, — сказал Шанур. — Я пришел.
— Мне не о чем с тобой говорить, — сказал Армант.
— Ну и что? — сказал Шанур. — Это ничего не меняет.
— На что ты рассчитываешь, кретин? — сказал Армант.
— Ни на что, — сказал Шанур. — Уже ни на что.
— Ты скрываешься, ты прячешься, хочешь выжить, ты неуязвим, — горячо заговорил Армант, — говоришь саперам такие правильные слова про правду и долг перед историей, а сам прячешься от своего долга… ты присягал, а где твоя верность присяге? Ты неуязвим, а предлагаешь саперам заниматься тем, за что их расстреливают. Ты думаешь, они этого не понимают? Это подло — то, что ты делаешь!
— Нет, — сказал Шанур. — Это не подло. Когда убили полковника и Эка, а меня оглушили и заперли в подвале, я точно знал, что я должен делать, — я должен был ходить и объяснять всем, кто и в чем виноват и что главное сейчас — это оставить правду обо всем, что здесь происходит. Я научился говорить и находить самые нужные слова, но потом они отворачиваются — хотя и соглашались со мной и говорили, что за меня и за правду пойдут в огонь и в воду, — но они отворачиваются, и все продолжается, как шло, хотя каждый из них считает, что теперь-то он горой стоит за правду и будет стоять до конца, понимаешь? Каждый стоит горой за правду, но все равно позволяет твориться лжи и позволяет делать с собой что угодно, я давно перестал понимать это — просто привык. Каждый по отдельности — борец за правду, а все вместе — глина, лепи из нее…