Мост
Шрифт:
Утро стояло в комнате, как вода в стакане. Пахло рекой и пожаром.
Зойка спала раскинувшись. Светлые волосы искрились на подушке, словно покрытые росой.
Васька спустил ноги с кровати, на цыпочках подошел к окну и открыл его. На том берегу было тихо. Черно. И никакого движения.
Показалось Ваське, что по реке плывут угли.
Зойка спала. Губы ее шевелились, в их движении угадывалась тревога, горечь и еще что-то, предшествующее слезам.
Васька поспешно натянул свое солдатское обмундирование, высоко и туго,
Зойка глаза открыла.
– Что?
– спросила она, отстраняясь.
– Уходишь уже?
– Я вернусь, - бормотал он.
– Мы вернемся... Зоя, я тебе напишу... Зоя! Я приду. Честное комсомольское!
– Что на том берегу?
– Ничего... Пустой берег. По реке угли плывут.
Зойка нашарила простыню за спиной и медленно углом потянула ее к подбородку.
Васька схватил винтовку, простоявшую всю ночь в углу за ненадобностью, почти забытую.
Зойка встала, обернулась простыней, подошла и прижалась к нему. Она смотрела ему в глаза снизу вверх.
– Иди, - шептала она ему.
– Иди. Береги себя.
Он разволновался от нестерпимой потребности говорить.
– Зачем ты?
– спросил едва слышно.
Зойка улыбнулась грустно и ответила просто:
– Для защиты. Я теперь защищенная.
Она проводила его до дверей, погладила по руке. Он хотел уйти резко, как уходят мужчины, но обернулся и посмотрел на нее собачьим виноватым взглядом.
На площади было пустынно. Косячок оранжевых листьев шелестел по камням, торопясь в свою даль. Черно зияли открытые двери магазина. Васька заглянул внутрь - пустота. На полу ни бумажки. На стенах малярная яркость - эмаль. Хоть бы пятно от того, что стояло или висело, гладкость. Лишь осенние листочки - они и сюда проникли - подрагивают, преодолев порог.
Представил Васька Егоров вчерашний бутылочный витраж яркий, седого в зелень старика Антонина и седого в синь старика Паньку. Панькина песня сама - нет, не вспомнилась, но воспоминание о ней как бы выпрямило Ваську, как бы жару ему прибавило.
Васька углубился в парк, разбитый красиво, но запущенный от нехватки рук и незнания парковой красоты. Под деревьями, у кустарников, прикрытые пятнистой шевелящейся тенью, как волшебной тканью, стояли нагие мраморные девицы.
"Чушь какая-то, - подумалось Ваське.
– При чем тут Венеры? Чьи они?" Он поворошил свое среднее образование и, не найдя ответа, почесал в затылке и решил непреклонно: "Мы еще тут погуляем".
– Погуляем!
– сказал он сурово и громко. Свернул в боковую аллею и скорым шагом пошел к реке.
Неподалеку от берега на лужайке, в каменной беседке-ротонде, словно лишайник, готовый рассыпаться в прах, прилепился к колонне старик Антонин. То ли от деревьев, то ли от блеска реки борода его и седины казались совсем зелеными.
–
– Черно. Все спалили.
– И, пожевав слезу, вздохнул: - Ишь как прут, как по чистому полю.
– Укоряешь, дед, - сказал Васька, уловив в голосе старика Антонина, как ему показалось, жестяные вибрации.
– Думаешь, я реку от страха переплыл? Думаешь, от войны уклонился? А с чем мне воевать было? У меня в винтовке один патрон - для себя. Понял? Для себя.
– А ты успокойся. И без глупостей. Державе солдат нужен живой... На Москву аль на Ленинград пойдешь?
– На Москву, - ответил Васька сурово, но тихо.
– С богом. Иди тропой по полям. Там деревню увидишь - на деревню иди. Ну, а дальше покажут.
Васька глянул по сторонам, спросил:
– Панька где?
– Вон спит. Вот управимся и в Новгород пойдем песни петь. И я пойду. Вот только свечку старухе поставлю. Думаю, жгут немцы Новгород. Новгород все жгут.
Под кустами, раскинув руки и ноги, на спине спал Панька. На нем все военное было надето: и галифе с малиновыми лампасами, и выцветшая добела гимнастерка без пуговиц, со споротыми петлицами, и морской тельник.
Над Панькой в кустах, на мраморной тонкой колонне язвительно ухмылялся чернокаменный фавн - нос с горбинкой, рожки как у козленка.
Васька перевел глаза на реку. Отыскал берег, куда вчера выплыл. Чего-то недоставало сейчас на илистом берегу.
Свиньи!
– Дед!
– воскликнул он возбужденно.
– Свиньи где?!
– А забили.
– Глаза у старика безветренные, без малейшего шевеления теней.
– Ночью забили. И небось засолили уже - управились. И твоя Зойка двух боровков забила, ты-то спал. Мы с Панькой ей подсобляли - неумелая, откудова ей.
Васька втянул в себя холодную струйку воздуха, сложив губы трубочкой, потом судорожно хватнул его, словно муху хотел схватить на лету, как щенок, лязгнув при этом зубами. Отдышался и прохрипел:
– Дед, ты ее не оставь. Ты один, и она одна. Вдвоем вам смелее будет и прокормиться легче. Ты ее к себе в избу возьми.
Старик Антонин долго смотрел на Ваську. А Васька смотрел на тот берег реки, на водокачку, от которой остался пенек, на мост взорванный - в синие дали...
– Ну, я пошел, - сказал он.
– С богом, дитенок. Храни тебя сила небесная.
Уже в поле - может быть, от вида несжатых хлебов, может быть, дуб посреди жита помог - вспомнил Васька Егоров странную фразу, сказанную Алексеевым Гогой, и будто бы фраза та принадлежала царю русскому, только какому - Васька забыл, - мол, в отличие от прочих европейских государств, Россия управляется непосредственно господом богом, иначе, мол, и представить себе невозможно, почему она до сих пор существует.
– Дурак ты, царь, - сказал Васька.
– Потому что мы на ней живем! Понял? И всегда будем жить.