Мотылёк
Шрифт:
– Ты правильно сделал. Что тебе корячится?
– Двадцать лет, не больше.
– А в этой дыре за что?
– Ударил полицейского, родственника той семейки. Он служил здесь, в тюрьме, но сейчас его перевели в другое место. Теперь я спокоен.
Открылась главная дверь в подземелье. Появился надзиратель с двумя заключенными, которые несли деревянную бадью на двух шестах. Сзади, у них за спиной, маячили еще две фигуры стражников с винтовками. Заключенные обходили клетки и опорожняли параши в бадью. Удушливая вонь от экскрементов и мочи повисла в воздухе. Она перехватывала дыхание. Никто не разговаривал. Когда они пришли в мою клетку, тот, кто взял мою парашу, обронил на землю небольшой пакет. Я тут же ногой задвинул его подальше, где потемнее. Когда они ушли, я развернул пакет и нашел в нем две пачки сигарет, зажигалку и записку, написанную по-французски. Сначала я прикурил две сигареты и перекинул ребятам в
Никто не разговаривал. Все курили. По количеству розданных сигарет я понял, что в клетках для смертников сидит девятнадцать человек. Да, меня снова опускают вниз по сточной канаве, теперь я в ней сижу по самую шею. Эти сестрички Господа нашего оказались сестрами дьявола. Не верилось, чтобы монахини – ирландка или испанка – могли выдать меня. И я-то хорош – поверил монахиням! А может, они ни при чем? Может, возница? Два или три раза мы неосторожно разговаривали по-французски. Мог он подслушать? Какое это имеет значение? На этот раз ты попался, петушок. Попался, и очень крепко. Монахини, шофер, матушка настоятельница – да какая разница? Все хороши!
Вот и сиди теперь в этой вонючей дыре, с наводнением по два раза в сутки. Жара несусветная. Снял рубашку, затем штаны. Снял ботинки. Потом весь скарб повесил на решетку.
Пройти две с половиной тысячи километров – и на тебе, пришел! Ошеломляющий успех! Боже! Ты был так добр и щедр ко мне! Неужели Ты меня оставил? Боже праведный, не лишай меня Твоей милости. Ты сердишься на меня, о Боже! И поделом! Ты дал мне свободу. Самую прекрасную свободу! Ты дал мне даже не одну, а двух замечательных жен! И солнце, и море. И дом, где я был полным хозяином. Жизнь на природе, такую простую, но такую милую и спокойную. Какой уникальный подарок я получил от Тебя, о Боже, – свободу! Жизнь без полиции, судебного магистрата, без завистников и недоброжелателей вокруг. И я этого не оценил! Голубое море, временами почти изумрудное или черное. Солнечные восходы и закаты, когда все, казалось, перед тобой плывет в дивном прозрачном мареве. Жизнь без денег, но при наличии всего, что требуется человеку для жизни. У меня было все, но я отверг Твои милости с презрением гадкого человека и растоптал их. Чего ради? Ради человечества, которому на меня ровным счетом наплевать? Ради людей, которые даже не удосужились разобраться, есть ли во мне что-нибудь хорошее? Ради этого мира, который отвергает меня, не оставляя никаких надежд на будущее? Ради общества, которое стремится любой ценой стереть меня в порошок?
Ох уж и посмеются надо мной все эти сволочи, когда узнают, что меня снова поймали! Двенадцать вонючих ублюдков, или как их там, присяжных заседателей. Вшивый Полен, фараоны и прокурор! Разумеется, найдется какой-нибудь журналист, который сообщит эту новость во Францию.
А как же там мои родные и близкие? Порадовались, наверное, за меня, когда жандармы им сообщили, что я улизнул от тюремщиков. А теперь придется перестрадать все сызнова.
Я совершил ошибку, оставив свое племя индейцев. Я имею полное право называть гуахира своим племенем. Они меня приняли, они сделали меня своим. Я плохо поступил и заслужил наказание. И все же… Ведь не для того я бежал, чтобы увеличить индейское население Южной Америки. Боже праведный, Ты ведь должен понять, что мне суждено жить в обыкновенном цивилизованном обществе, и я хочу доказать, что смогу быть для него совершенно безвредным. Вот моя судьба – с Твоей ли помощью или без всякой помощи.
Я должен и постараюсь доказать, что я не худший из людей, а просто обыкновенный человек, не лучше и не хуже других для данного человеческого сообщества и для данной страны.
Я продолжал курить. Вода стала прибывать. Закрыла ступни ног.
– Черный, – крикнул я, – как долго вода стоит в камере?
– Зависит от силы прилива. Час, самое большее – два.
Я слышал, как некоторые заключенные сказали:
– Est'a llegando. (Она прибывает.)
Вода медленно, очень медленно поднималась. Метис и негр забрались на решетку, свесив ноги в проход коридора, а руками обхватив два вертикальных железных прута. В воде послышался шум и плеск: большая канализационная крыса размером с кошку подгребала ко мне. Я вскочил на решетку, отвязал один ботинок и, когда она подплыла, с силой ударил ее по голове. Она выскочила в коридор
– Ты уже приступил к охоте, француз? – спросил негр. – Если ты хочешь перебить всех, то никогда не кончишь. Лучше полезай на решетку. Держись за прутья и не волнуйся.
Я внял его совету, но железные прутья врезались мне в бедра, и я не смог долго выдержать такой позы. Я снял куртку с параши и привязал ее к прутьям решетки. Получилось что-то такое, на чем можно было сидеть. Теперь мое положение оказалось довольно сносным. Сидеть на решетке все-таки удобнее, чем висеть.
Вторжение воды, крысы, сороконожки, малюсенькие крабы, принесенные водой, были, пожалуй, для меня самым отталкивающим, самым угнетающим испытанием. Через час с лишним вода ушла, оставив после себя слой липкой жидкой грязи толщиной не менее одного сантиметра. Я надел ботинки, чтобы не месить босиком эту вонючую жижу. Негр бросил мне кусок доски, предлагая выгрести ил в проход коридора, начиная от лежака, на котором я буду спать, а затем от задней стенки камеры. На это занятие ушло полчаса, оно меня отвлекло от других мыслей. Я думал только об этом конкретном деле. Это уже кое-что. Теперь воды не будет до следующего прилива, то есть одиннадцать часов, так как она начинает прибывать через одиннадцать на двенадцатый. Уже можно обмозговать ее график: шесть часов на отлив и пять на прилив. Мелькнула довольно-таки абсурдная мысль: «Папийон, твоя судьба связана с приливами и отливами. Луна в твоей жизни играет важную роль, желаешь ты этого или нет. Прилив и отлив сослужили тебе верную службу, когда ты спускался вниз по Марони после побега с каторги. Точный расчет времени прилива и отлива помог тебе пуститься в плавание от Тринидада и Кюрасао. Причиной твоего ареста в Риоаче послужил отлив, который нарастал очень медленно, и отчего лодка не могла быстро выскочить в океан и уйти от погони. И вот ты здесь по милости прилива. Хочешь не хочешь, а это так».
Если однажды эти страницы будут напечатаны, может быть, среди читателей найдутся такие, которые немного пожалеют меня за то, что мне довелось испытать в Колумбии. Эти читатели – хорошие люди. Другие, двоюродные братья в первом колене двенадцати ублюдков, осудивших меня на каторжные работы, и братья прокурора по духу, скажут: «Так ему и надо: остался бы в исправительной колонии, ничего бы не случилось». Пусть так. Но позволят мне и читатель-доброжелатель, и читатель-ублюдок сказать еще несколько слов по этому поводу? Я вовсе не испытывал отчаяния. Отнюдь! Более того, я предпочел бы остаться в камерах старой колумбийской крепости, построенной испанской инквизицией, чем оказаться на островах Салю, где и следовало мне быть. Здесь я все-таки рассчитывал на побег, даже из этого вонючего подземелья. Я ведь находился на расстоянии двух тысяч пятисот километров от колонии. Здесь, правда, собираются принять все меры предосторожности, чтобы выдворить меня на «законное место жительства» – на каторгу, для чего мне придется, не по своей воле, преодолеть эти километры в обратном направлении. Только об одном я сожалел – о племени гуахира, Лали и Сорайме, о свободной жизни на природе. Без удобств, желанных для цивилизованного человека, но зато без полиции, тюрем и тем более без карцеров. Мне померещилось, что моим дикарям никогда бы и в голову не пришло наказывать врага таким вот варварским способом, и менее всего такого, как я, не принесшего колумбийцам ни малейшего вреда.
Я лег на доску и выкурил две или три сигареты у задней стенки камеры. Поступил так специально, чтобы не видели другие. Когда я возвращал негру кусок доски, которой выгребал грязь, то бросил ему зажженную сигарету. Он, чувствуя неловкость, поступил так же, выкурив ее у задней стенки клетки. Эти подробности могут кому-то показаться не такими уж важными, а по мне, они очень значимы. Не говорило ли это о том, что мы, отбросы общества, действительно обладали по крайней мере остатками понятия о правильном поведении в присутствии других.
Здесь не так, как в Консьержери. Тут можно мечтать, мысленно залетая куда угодно, и не надо прикрывать глаза платком от резкого, яркого света.
Кто же меня выдал полиции в монастыре? О, если мне доведется узнать об этом, он отправится на тот свет. И тут я сказал сам себе: «Не мели чепуху, Папийон. У тебя во Франции столько дела по части мести, так стоит ли затевать злодеяние против кого-либо здесь, в этой далекой и забытой Богом стране. Жизнь сама накажет доносчика, а если уж тебе действительно придется сюда возвратиться, то, конечно, не ради мести, а ради счастья Лали, и Сораймы, и детей, которые народятся от тебя. Если ты вернешься, то только ради них да индейцев гуахира, оказавших тебе честь, приняв в свое племя, и относившихся к тебе как к соплеменнику. Меня все еще несет вниз по сточной канаве, но даже здесь, в подтопляемом морем подземелье, я помышляю о побеге и, нравится это кому-то или нет, бегу и бегу к свободе. Это невозможно отрицать».