Мотылек
Шрифт:
Он открывал окно, захлебывался чистым холодом, терпкостью и сладостью земли. Горький осадок городского дыма был лишь маленькой капелькой на дне этого утреннего бокала.
В воскресенье он ходил на прогулку с Терезой. В колеях загородных дорог отсвечивалось бледное небо, река была полноводная, темно-коричневая, шумела глубоким, торопливым голосом. Они не могли нигде сесть. Земля была пропитана водой, как губка. Они целовались, опершись о ствол прибрежной вербы. Возвращаясь домой, Михал смотрел на окно Мачека, не испытывая никаких предчувствий. Он не ожидал увидеть на нем горшок с примулой. У него было впечатление, что дело Клоса заглохло.
В течение зимы попался только связной Зыга. Его сцапали в поезде на маленькой станции недалеко от города — может быть, это была
Для мертвых дело было окончено. Живым весна несла надежду.
Случалось, что в ясный, наполненный шелковыми дуновениями день Михал смотрел на конюшню, на тощих кляч, на тонущий в грязи и навозе двор, как на что-то ушедшее, что не имеет уже значения. И улыбался. Его смешило, что он притворяется, что каждое его слово, каждый его жест — только роль, от которой он может в любую минуту отказаться, от которой он уже, собственно, отказался.
Но разыгрывающаяся драма по-прежнему имела в себе достаточно мрачной страсти, чтобы не позволять слишком часто подобные парения.
Через гетто он теперь проезжал засветло. Лица за проволокой уже не были фосфоресцирующими пятнами. Они красноречиво говорили о полном своем опустошении. Черные рты дышали в дебрях растрепанных бород, глаза дико блестели.
Коридор между ограждениями значительно сократился. Маленькая треугольная площадь с фигурой божьей матери была сейчас за пределами гетто. В окнах убогих домов не осталось ни одного стекла. Разбитые двери валялись у порога или криво свисали с петель. Стекло хрустело под ногами людей в клеенчатых плащах. Они кружили на лестницах, исчезали в темных пастях ворот и снова появлялись, бросая на серые грузовики потертые чемоданы, стенные часы, охапки грязных постелей. Потом однажды здесь появились груженные тюфяками и плохой мебелью крестьянские возы. Новые жители получали во владение «очищенный» квартал.
— Как кончат с ними, примутся за нас, — говорили люди в трамвае.
Если утро было ненастным и холодным, такое предсказание принимали решительным молчанием. Но в погожие дни всегда находился какой-нибудь оптимист.
— Не успеют!
А трамвай набирал скорость и с сумасшедшим дребезжанием мчался через потерянные позиции, через территорию, уже отданную на уничтожение, вычеркнутую из всех списков надежды.
Без двух минут десять Михал небрежной походкой идет к скрещению аллей перед клумбой магнолий. Терраса летнего кафе демонстрирует в молодом солнечном свете желтые потеки на стене и ряд приземистых облупившихся колонн. Сложенные почерневшие стулья навалены беспорядочной грудой возле закрытых на железный засов дверей в кухню. По грязным мраморным столикам скачут воробьи. Чуть дальше, среди голых кустов, торчит гипсовая голова основателя театра. Она прикрыта шапкой голубиного помета, с нависших бровей свисают его мягкие сталактиты, на припухших щеках и на носу картошкой — белые полосы, каждая из которых кончается замерзшей каплей. Каменная скамья у памятника пуста. На нее падает косая полоска неяркого света, просеянного сквозь ветви больших деревьев, уже присыпанных мглой несмелой зелени. Где-то неподалеку шумит и звенит улица. На повороте у вокзала слышится тонкий веселый скрежет трамвая. Михал замедляет шаги, смотрит на скамью взглядом человека, которого охватило ленивое искушение отдыха. В левой руке он держит свернутую трубкой газету, а правой рассеянным движением гладит отворот расстегнутого полушубка. На самом краю пальцы нащупывают две твердые головки булавок, одну под другой. Он колеблется, медленно идет дальше, в сторону круглой клумбы. Вокзальные часы, которые ему видны отсюда, показывают без одной минуты десять.
У магнолии еще нет листьев, но уже тянутся вверх блестящие красно-коричневые почки. Некоторые начинают уже распускаться, и в трещинах кожуры виднеется розовость и белизна.
Приняв равнодушный вид Михал, прищурив глаза, оглядывается по сторонам. Двое солдат тащат под руки хохочущую толстую девку в порыжевшей меховой шубке.
— Vodka gut! [40]
— Urlaub ist Urlaub [41] .
Няньки
40
Водка хорошо! (нем.)
41
Отпуск есть отпуск (нем.).
Михал время от времени смотрит на каменную скамью под памятником. Уже больше десяти.
«Это он! — неожиданно подумал Михал. — Это наверняка Дадос».
К скамье подходит плечистый мужчина в куртке из грубошерстной материи, обшитой тесьмой, в высоких сапогах, плотно облегающих толстые икры, с белесыми усами на широком загорелом лице.
Михал обходит клумбу, с трудом сдерживая судорожную поспешность. Мужчина посмотрел на скамейку, но прошел мимо, не замедляя шага.
«Сейчас он вернется», — думает Михал. Он садится прижимается к углу шершавой спинки из песчаника и разворачивает газету. Из-за газеты он следит за удаляющимися мощными плечами и лисьей шапкой провинциального фасона. Мужчина не возвращается. Он сворачивает в улицу, ведущую к центру города. Вместо него сквозь туннель солнечных пятен и дрожащих теней идет жандарм с черной овчаркой на поводке.
Михал пробует читать: «Генерал Мороз обманул трусливые надежды союзников». «Победа ближе, чем вы думаете, — говорит фюрер». «Генерал-губернаторство все активнее участвует в военных усилиях рейха».
Жандарм прошел мимо. Уже пять минут одиннадцатого. «Господа с Даунинг-стрит должны наконец признать свое поражение. Их большевистские союзники…»
Холодная тень падает на газету. Рядом с Михалом садится горбатый человечек в мятом пальто и клетчатой кепке. Чуть ниже воротника, на месте горба, сукно вытерто, виднеются нитки основы. Михал, недовольный, отодвигается дальше в угол. Горбун кладет на колени портфель, достает из него хлеб в промасленной бумаге. Разворачивая бумагу, он бросает взгляд на соседа. Как будто так, из простого любопытства. Он жует хлеб с грудинкой своими заячьими зубами и посматривает на Михала.
Михал колеблется: не встать ли? Но прогулка без цели может показаться подозрительной. Он возвращается к газете: «Господа с Даунинг-стрит…» Горбун заворачивает недоеденный кусок, наклоняется и трогает его за локоть.
— Закурить не хотите?
Пахнуло чем-то неприятным, кислым. В длинных костлявых пальцах коробка «Клубных». Толстые сигареты лежат на гофрированной бумаге.
Удивленный, застигнутый врасплох, Михал ответил заученной фразой:
— Охотно, но немного погодя. Я только что курил.
Прежде чем взять сигарету, он внимательно вглядывается в незнакомца. Серое лицо с длинным носом по-мальчишески озорно улыбается. На правом отвороте пальто у него поблескивают две маленькие булавки.
Одна сигарета кажется Михалу белее остальных. Когда он неуверенно протягивает к ней руку, горбун подбадривающе кивает головой. Да — он попал точно: вместо табака — плотно свернутая инструкция.
Михал прячет сигарету в верхний карман пиджака. «Черт побери, никогда бы не подумал!» — удивляется он.
Они сидят рядом. Солнце нежно ласкает голову. Из громкоговорителя перед вокзалом доносится металлический звук вальса.
— Передайте, пожалуйста, — говорит Дадос, — что курьер с деньгами попался в Словакии. Надо дать новый маршрут.
— Это все?
— И просили сообщить более точные данные о военных эшелонах, идущих на восток.
— Хорошо. Что-нибудь еще?
Осунувшееся серое лицо гаснет, губы брезгливо кривятся. Вид у него жалкий. Ноги в черных башмаках едва достают до земли.