Мой ангел злой, моя любовь…
Шрифт:
Разговор после совсем не шел так же плавно и легко, как бывало меж ними ранее. Вскоре Софи поспешила распрощаться с Анной, словно почувствовав ее дурное настроение, что еще только пуще раздосадовало Анну. Это ж надобно — разве воспитанная барышня будет показывать свой норов и свою хмурость другим? И разве воспитанная барышня будет слушать толки, которые передаст ей горничная, успевшая многое разведать за эти дни у своего возлюбленного, что в доме усадебном служил? Отчего Анна тогда не подала знака Глаше замолчать, как делала это обычно? Отчего молчала только и слушала слова, снова разбудившие в ней то худое, что она так старательно гнала от себя?
— Разведала я, барышня, чего это барин так нежданно в Москву уехал. И отчего мадам маменька его не довольна тем
Анна будто в забытьи тоже перекрестилась вслед за горничной, совсем не осознавая, что делает. И даже не помнила, как доплела ей косу Глаша, как легла сама в постель, как свечи задули, впуская в комнату вечернюю темноту. В голове крутились разные мысли и обрывки воспоминаний, чужие слова, наполняя душу какой-то странной тревогой и тоской, терзая сомнениями.
Значит, уехал по письму вдовы брата. Вестимо, потому Софи показалась ей столь беспокойной и встревоженной в первые дни, когда они знакомство свое продолжили. Оттого она так приглядывалась к Анне, должно быть — проверяла, знает ли та об истинных причинах отъезда брата. А ведь та история была столь значительной, что о ней даже говорить отказывалась Марья Афанасьевна. Что там ныне? Вдруг былое чувство могло воскреснуть, словно птица Феникс из пепла? Недаром же поехал по первому зову, несмотря на недовольство матери.
А потом взгляд упал на корзину с рукоделием, стоявшую темной фигурой на столике у зеркала, вспомнила о нитях. И далее — о покупках в Париже и о той, кто помог совершить их в местных лавках. Захлестнуло душу тоской и болью более сильной, чем прежде при мысли о мадам Олениной младшей. До сих пор представлять то, что было меж Мари и Андреем было, тягостно, вызывало в ней злость и отчаянье. Почему Павлишин не отдал письма? Отчего не попытался хотя бы?
Нет, вдруг сказала себе Анна мысленно. Нет, не вина бедного господина Павлишина в ее горестях, в ее боли нынешней. Только сама она виновна в том. Более некого осуждать. А потому — забыть бы. Забыть, как страшный сон! Словно и не было ничего. Никакой Мари. Никакой мадам Олениной, красавицы, по которой, по толкам, многие в Петербурге сходили с ума и теряли сердца. Все это в прошлом, так пусть и останется там. Чтобы могло сложиться будущее…
Анна сама не поняла, отчего вдруг проснулась. В доме было тихо — ни скрипа, ни шороха ночного, ни тихого плача младенца, мирно посапывающего в колыбели в комнате няни. Даже ветви не шелохнутся за распахнутым в сад окном. И только силуэт в отражении зеркала, заставивший Анну замереть испуганно на месте, борясь с криком, застрявшим в горле. Темный фрак или сюртук, белизна шейного галстука и сорочки в вырезе жилета. Скрытое в темноте лицо.
Бежать! Надо бежать, мелькнула мысль в голове Анны. Прочь от этого страшного мужчины, который видимо, так и не ушел из флигеля после того гадания. Она едва не запуталась в простынях, когда скатилась с постели, боясь отвести взгляд от проема двери в отражении зеркала. Ей казалось, если она это сделает, то мужчина шагнет к ней, схватит ее и никогда больше не отпустит. Суженый пришел за ней… он уже здесь…
Анна отвела взгляд от зеркала, только когда рванула со всех сил к открытому окну, путаясь в длинном подоле ночной сорочки. Если не сможет прыгнуть, то крикнет, зовя на помощь. Где-то в парке ходили ночные сторожа с колотушками в руках — они непременно услышат ее. Или в доме пробудятся от ночного сна. Ухватилась за подоконник так, что костяшки пальцев побелели, высунулась
Андрей стоял под кустами сирени в шагах пятнадцати от дома и смотрел в ее окно. И она простерла к нему руки, умоляя спасти ее, укрыть в своих объятиях от того страшного силуэта, что чувствовала каждым нервом за своей спиной. И он, повинуясь ее немой просьбе, в миг пересек расстояние до флигеля, а потом удивительным образом, будто кошка, вскарабкался вверх по практически отвесной стене и залез в окно, подтянувшись на руках.
— Анни…
От его шепота даже мурашки побежали вдоль позвоночника, а сама она качнулась навстречу, более всего на свете желая оказаться в его руках. И едва не вскрикнула от благости, что разлилась в душе, когда он обнял ее и крепко прижал к себе.
— Что ты? Что ты, милая? — прошептал он ей в ухо, горячим дыханием вздымая легкие прядки у ее виска. — Что ты, милая? Это же я…. Анни, это я…
А потом он обхватил ее лицо ладонями и коснулся ее губ таким обжигающим поцелуем, что все страхи Анны вмиг обратились в пепел от его страсти. Она вцепилась в тонкое полотно рубахи, а потом пробежавшись пальцами по его спине, запустила ладонь в его волосы, как мечтала сделать уже давно. От запаха его кожи, от глубины его поцелуя голова шла кругом. Она прижималась к нему так близко, как могла, будто боялась выпустить из своих рук и снова потерять.
Вздрогнула от холода ночи, коснувшегося разгоряченной кожи, когда сорочка обнажила ту, открывая взгляду, рукам и губам все самое сокровенное. Но тут же забыла об этом холоде, подчиняясь желанию, струившемуся по венам в тот миг. Она ждала этого годы. Она мечтала об этом долгими бессонными ночами. Для нее не существовало более ни быстротечности ночи, ни редких криков ночных птиц за окном, ни страха видения, ни мыслей о прошлом, будущем и настоящем.
Только он под ее руками. Только тепло и запах его кожи, мягкость волос, твердость мускулов. Только этот напор страсти, которому она отдавалась, теряясь и тут же находя себя в его руках и под его губами. И не было большего счастья для нее, чем быть рядом с ним, касаться его, слушать его тихий шепот, словно шелест ветра…
Анна проснулась на рассвете под громкий щебет воробьев, расшалившихся под окном. Сорочка и простыни были неприятно влажными от пота, а все тело ныло от томления, которое пульсировало в ней. Она перевернулась на живот, пряча лицо в подушках на миг, а потом взглянула на распахнутое окно, через которое солнце щедро лило в это утро свои лучи. Улыбнулась довольно, словно наконец-то поймала то неуловимое, что не давалось в руки до сих пор.
— Soit! [628] — а потом рассмеялась довольно, снова пряча светящееся радостью лицо в подушку, слушая, как медленно просыпается дом: расставляет для завтрака стулья в гостиной Иван Фомич, тихо стучат поленья, которые набирает Дениска, разжигающий в приспешной печь.
628
Так и быть! (фр.)
А Глаша уже отмеряет на маленьких весах горстку шоколада, который так любит пить по утрам барышня. Пантелеевна расчесывает с прибаутками редкие волосики барчука, который грызет сухарик и водит пальчиком по узорам ткани ее юбки, сидя у нее на коленях. Недовольно хмурится мадам Элиза, поправляя чепец, почти сползший ей на глаза за ночь, откидывает одеяло, вздрагивая от утренней прохлады.
По липовой аллее четверик статных лошадей тащили за собой дормез под управлением зевающего кучера. Тихонько стучали друг о друга важи, плохо закрепленные ремнями на крыше после того, как горничная барыни что-то доставала из одного из сундуков на станции. Этот стук изрядно раздражал, особенно ныне, когда так с дороги ломило в затылке одной из пассажирок мигренью. Эта мигрень, казалось, только росла с каждой верстой, что приближала ее к неприятной миссии, которую ей предстояло совершить. Как и горечь во рту от того, что уже сделано…