Мой дед Лев Троцкий и его семья
Шрифт:
Из книги Надежды Улановской, Майи Улановской «История одной семьи» [1953]
Н. Улановская Из раздела «Рассказ матери»
Прибыла к нам пожилая повторница, еврейка, кажется, ее звали Матильда. Ее положили к Этель Борисовне в стационар, я приходила туда и познакомилась с ней. Однажды напоролась на скандал. Пришел большой этап, и в стационар попала отвратительная баба, барахло с большими претензиями, бывшая дворянка. И потребовала, чтобы Матильда (оставлю за ней это имя), которая была моложе ее, уступила ей свое место на нижних нарах. Этель Борисовна сказала: «Я здесь решаю, кто тяжелее болен. Я ее наверх не подниму – ей нельзя, а вам – можно». – «Ну, конечно, евреи всегда друг для друга стараются!» Кое-кто из больных тоже высказался против евреев. Матильда испугалась, что у Этель Борисовны будут из-за нее неприятности, разволновалась и настояла на том, чтобы ее сейчас же выписали из стационара. Я поговорила с той бабой, сказала, что антисемитизм нынче в моде, наш опер будет ею доволен. И ушла к себе в барак. Вскоре приходит Матильда. О ее деле я ничего не знала. Обычно было известно, кто за что сидит. Кто вдавался в подробности, а кто нет. Матильда вовсе о себе не рассказывала, а прямо спросить: «За что сидите?» – было неловко. И вдруг она говорит: «Надежда Марковна, вы меня поразили. Чувствуется, что вы их не боитесь. А я всю жизнь боюсь. Наверное потому, что у меня очень страшное дело. Никому я об этом не рассказываю,
В мордовских лагерях сидели еще две родственницы Троцкого. И на Колыме, ты говоришь, была его племянница. Сидела вся его родня: и братья, и племянники, и мужья племянниц, и жёны племянников. С Троцким они невесть когда и встречались. Единственная родственница, с которой он действительно поддерживал отношения до революции и после, – это поэтесса Вера Инбер [274] . И она единственная не пострадала. Матильда ужасалась: «Какой же ценой она купила свободу?!» Мы ходили с ней до самого отбоя. Она говорила: «Я выросла среди людей, которые всего боятся. И все, кто с нами общался, тоже боялись. Вы первый человек, в котором я не чувствую страха. Может быть, так и следует жить?» А я уже пришла к выводу, что в жизни нет ничего страшнее страха. И действительно не боялась.
Три дня Матильда встречала меня в обеденный перерыв возле столовой и приходила ко мне в барак по вечерам. А на четвертый день умерла. Я вернулась с работы, умылась, иду в столовую. У входа – толпа. Подхожу и вижу: она лежит мертвая. Этель Борисовна говорила, что Матильда смертельно больна. Уход из стационара, возможно, ускорил ее конец. Я пошла в стационар, где лежала эта стерва, которая ее выжила, и сказала ей пару теплых слов: «Радуйтесь, еще одну еврейку удалось угробить». Она обиделась: «Разве я виновата? Я – что? Я – ничего».
Мы похоронили Матильду на кладбище возле зоны. Нашу бригаду, предназначенную для таких незапланированных работ, послали рыть могилу. На вахте труп, как положено, проткнули штыком. Мы копали яму, и она наполнялась водой. Гроб опустили прямо в воду, и он поднялся вверх. К ноге привязали бирку. Нам разрешили ее одеть. Когда-то она жила за границей, и среди ее вещей мы обнаружили плед и нарядное платье. Кто-то из бригады пожалел было вещи, но все-таки мы завернули ее в этот замечательный плед.
Из книги Б. Рунина «Мое окружение»
Осенью пятьдесят третьего года мы с женой впервые поехали в Коктебель. После смерти Сталина да еще недавнего ареста Берии жизнь уже не казалась такой безнадежно мрачной. Разумеется, для исторического оптимизма данных было еще очень мало. За редким исключением, прежние начальники сверху донизу продолжали сидеть в своих креслах и не собирались их кому-либо уступать. В области идеологии и культуры явственных послаблений не наблюдалось, прежние лозунги и постановления сохраняли свою директивную обязательность.
Но все же кое-какие новые тенденции уже носились в воздухе, и нам, литераторам, это стало ясно даже не столько в связи с отменой «дела врачей», сколько в связи со снятием Симонова с поста главного редактора «Литературной газеты». То есть того органа, где сразу после смерти Сталина была опубликована памятная передовая, написанная на основе выступления Симонова на писательском траурном митинге.
Я был на этом митинге, состоявшемся в помещении нынешнего Театра киноактера (нового здания ЦДЛ тогда еще не было даже в проекте). Некоторые мои друзья считают тот митинг последним писательским сборищем, проникнутым откровенно фашистским духом, насыщенным фашистской фразеологией, отвечавшим всем процедурным условностям, присущим фашистской иерархической структуре. Наверно, они правы, хотя четыре года спустя я снова сидел в том же зале, в той же атмосфере ненависти к интеллигенции – на собрании, выбросившем Пастернака из писательского Союза.
И все же исключение Пастернака из Союза советских писателей, пожалуй, следует рассматривать как одно из мерзких проявлений хрущевского, а не сталинского стиля руководства. Даже в то время оно воспринималось уже не столько как злодейство, сколько как дремучее невежество. Это был защитный рефлекс дикаря, столкнувшегося с рафинированной заоблачной культурой. Сталин мог загубить – и загубил – тысячи талантов, но никому из них он не отказал при этом в праве на цеховую принадлежность. Он более или менее представлял себе, с кем и с чем имеет дело. Он, конечно, ненавидел, но по-своему чтил даже Мандельштама. И исключил его, как и многих других писателей, не из Союза, но из жизни. Сталин считался с мировым общественным мнением и потому уничтожал художников, делая вид, что карает их не за образы, не за искусство, а якобы за шпионаж и диверсии, как Пильняка. Или убивал их втихаря, как Бабеля. Наконец – из-за угла и без объяснений. Как Михоэлса.
Хрущев, а потом и Брежнев этого по темноте своей не понимали. Переняв у Сталина его подозрительность к интеллигенции и враждебность к «неправильному» искусству, они в отличие от вождя народов считали возможным наказывать художников административно именно за их творения…
Из статьи Наталии Верхолаз
Внучка Троцкого [275]
Я увидела ее впервые в 1950 году. В передней молодежного общежития неподвижно сидела прелестная девушка. По ее бледному лицу медленно катились слезы. Она их не вытирала. Я невольно попыталась ее успокоить, увести в свою комнату, но она сказала, что должна ждать здесь, за ней придут, что она сюда, в Балхаш, сослана и что ее зовут Саша Моглина.
Вскоре ее увели и поселили в соседнем бараке. По-видимому, эта комнатка была раньше кладовкой. В этом узком пенальчике помещались лишь две койки и между ними тумбочка. На соседней койке спала другая ссыльная со своим сыном лет семи-восьми.
Очень я обрадовалась, когда Саша пришла к нам работать в конструкторское бюро главного механика завода проката цветных металлов. Где и что она окончила, я не знаю, кажется, в Москве, но она была инженером-механиком. И более добросовестного работника я не встречала. Ни в работе, ни в быту, когда каждый склонен немного пожалеть себя – кто по лени, кто по болезни, – она не давала себе спуску даже в мелочах. Теперь я думаю, что это было из протеста против безудержной, грязной клеветы на людей, которых она знала как людей чести и верности высоким идеалам.
Хотя нет, не только из протеста. Чувствовалось, что она просто любит свою работу. Я почувствовала родственную душу, и мы довольно скоро сблизились.
Однажды, когда мы возвращались из кино (фильм был о войне, совершенно потрясающий), она задумчиво сказала, что она лично ни в чем не виновата, а в тюрьме она была и теперь сослана из-за бабушки – крупной участницы революции 17-го года. Но если так нужно было для народа и для победы, то она, Саша, со своей судьбой согласна.
Полвека прошло, а я помню, как она это сказала. Немногие способны на такую самоотверженность.
О тюрьме Саша сказала, что самое страшное там – это безграничная власть и торжество безнаказанности подонков и своя совершенная беспомощность.
А теперь она добивается, чтобы место ссылки ее матери заменили на Балхаш. (Позже выяснилось, что это не родная мать, а вторая жена ее отца.)
Позже вообще много чего выяснилось.
В Балхаше в то время было
уже давно знакомыми соседями. И каким праздником были эти премьеры!
Особенно на фоне той жизни.
Особенно для ссыльных. Общая беда их объединила, и они были очень близки между собой. Был среди них один близкий мне человек – Иосиф Гдальевич Симхович. Вот он мне и рассказал, что Сашу и ее мачеху репрессировали не из-за бабушки, а из-за дедушки. И дедушка этот был – Лев Троцкий. Что родная Сашина мать, дочь Троцкого от первого брака, сгинула через некоторое время после высылки Троцкого за границу. Отец Саши долго не обзаводился семьей, а затем женился на Марии Израилевне, фамилии не помню. Через какое-то время арестовали отца Саши. Мария Израилевна непрерывно обращалась к разным влиятельным людям, пытаясь его спасти. Насколько это было тогда рискованно, понятно лишь современникам.
Неизвестно, что повлияло, но его выпустили. А через какое-то время его снова арестовали, и он исчез навсегда [276] . Осталась маленькая Саша на руках у Марии Израилевны вплоть до их ареста, заключения в Бутырку, а потом их сослали в разные места. Вот Саша и добивалась разрешения им объединиться.
И добилась.
Марию Израилевну привезли в Балхаш, и первые дни спали они с Сашей на одной койке. А мне как молодому специалисту дали огромную комнату в молодежном общежитии. Естественно, я пригласила их к себе жить.
И прожили мы вместе около года, пока им не дали отдельную комнату в том же так называемом Молодежном городке.
Это был пригород Балхаша, состоявший из одноэтажных дощатых бараков, построенных наспех унылыми рядами, когда во время войны наш завод был эвакуирован из Кольчугино. Однажды поразил меня (уже здесь, в Израиле) макет концлагеря (кажется, Бухенвальда). Он был точь-в-точь такой же застройки.
А сам город Балхаш был построен в казахстанской Голодной степи у соленого озера Балхаш на тупиковой ветке железной дороги. Может быть, это обстоятельство и стало одной из причин ссылки туда «врагов народа».
Я-то ехала туда по назначению после окончания института и была полна мечтой и радостной верой, что по моим проектам будут строиться прекрасные, очень удобные, очень нужные здания на радость людям. И близость осуществления этой мечты просто пьянила. Оставалось меньше двух дней пути!
Но в последние два дня до Балхаша все труднее верилось, что в такой пустыне это возможно. Я ехала в последнем вагоне длинного состава, там из заднего окна был круговой обзор. До самого горизонта видны были только две нитки убегающих вдаль рельсов по голой, плоской лысине Голодной степи. Ни деревца, ни даже травы, ни поселения, ни хотя бы разнообразного рельефа – только ветер гонит сухие клубки перекати-поля. А каково было видеть это тем, кого везли туда поневоле!
Так случилось, что мне довелось близко узнать людей, прошедших сталинские тюрьмы, лагеря и ссылку. Многие были людьми с погасшим взглядом. А у Саши был взгляд всегда живой, какой-то вопрошающий.
Однажды она сказала: «Я не жалею, что была в тюрьме. Я там узнала настоящую цену человека. Там проявляется настоящая суть. Бывает, человек в обычной жизни выглядит очень достойно – а в тюрьме превращается в мокрую тряпку. А человек незаметный, серый в тюрьме вдруг проявляется самым высоким и достойным образом».
Оказалось, что даже не сама тюрьма, а только угроза тюрьмы проявляет суть человека, как лакмусовая бумажка.
Вот парень, с которым Саша дружила еще в студенчестве (насколько мне известно, только на уровне походов на каток, в консерваторию или в театр). Он безбоязненно добивался свидания с ней в Бутырской тюрьме, не боялся переписываться и, наконец, приехал к ней в Балхаш. Что-то там у них не сладилось, они не поженились, но такое поведение в то время требовало большого мужества.
Еще большим мужеством была вся жизнь Марии Израилевны.
Пока мы жили вместе, я поневоле стала свидетелем их отношения друг к другу. Хотя Саша рассказала, что в детстве, пока был жив отец, она встретила в штыки его женитьбу. Всей своей жизнью Мария Израилевна сумела завоевать ее сердце. Даже у родных матерей с дочерьми такой бережной нежности и предупредительности я не встречала. И неугасающую радость, что им удалось, наконец, соединиться.
В конце 1952 года окончился мой «срок» работы по назначению, и я уехала из Балхаша.
После моего отъезда Саша вышла замуж также за ссыльного. Приняла ли она его фамилию, я не знаю. Через некоторое время переписка заглохла, и я о ней ничего не знала много лет.
В 1989 году я случайно услышала, что в кинотеатре нашего города идет киноочерк «Внуки Троцкого» и там показывают его внучку, Сашу Моглину. Всколыхнулись воспоминания юности, мне страшно захотелось ее увидеть. Но киноочерк уже был снят с экрана. Долго рассказывать эту почти детективную историю о том, как я искала его следы. В конце концов я нашла его кассету в бюро проката на Арбате в Москве.
Из нее я узнала, что Троцкому при высылке разрешили взять только одного внука. И он взял Севу, сводного брата Саши. Этот Сева после гибели Троцкого где-то жил в разных странах. По непроверенным данным, он и теперь живет в Мексике, но когда он узнал, что Саша смертельно больна, он приехал в Москву попрощаться с ней.
Я смотрела на экран, захлебываясь слезами. В этой совершенно седой, обрюзгшей, растрепанной старухе в постели невозможно было узнать прелестную девушку, которую я помнила. Но там же была показана ее фотография в молодости. Это была она! Она… Внучка Троцкого.
До тех пор я втайне относилась к рассказу Иосифа Гдальевича с сомнением. Тут оно исчезло.
И появилось горькое сожаление, что я не сумела тогда понять, какую горькую жизнь она прожила до того и какую, вероятней всего, ей предстоит прожить после того, и как я могла допустить, что потеряла ее из виду. Может, я и смогла бы еще как-нибудь ей пригодиться…
Поняла только у этого экрана. Тогда были на волнах перестройки популярны эти документальные киноочерки, снятые журналистами «Огонька», пока во главе его был Коротич.
Оператор снимал, как Сева идет от главпочтамта на улице Кирова и как подходит к ее дому, и ясно видна была у подъезда табличка – «Кирова, 32». Я поехала туда, но ни в этом огромном доме, ни в ЖЭКе никто ничего сказать о ней не мог.
Мне удалось все же отыскать журналиста, снимавшего очерк. Он сказал, что найти Сашу я и не могла, так как у нее другая фамилия. Он ее назвал и назвал номер квартиры. Я вскочила: «Я сейчас же еду туда!» Он сказал: «Вы опоздали. Месяц тому назад Саша скончалась».Из интервью Всеволода-Эстебана Волкова Наталье Козловой, Ольге Петраковой
Последний из рода Троцкого
Всеволоду Волкову, единственному внуку и последнему из оставшихся в живых близких родственников Троцкого – восемьдесят лет. У его русского имени есть аналог – Эстебан. Так его все и зовут. У Эстебана голубые глаза, он порывист и эмоционален. Быстрый ум, нервная речь. В нем присутствует все та же демоническая харизма, которая была характерна для его деда.
В Мехико, в районе Кайоакан на Венской улице стоит дом-усадьба Льва Троцкого. В свое время его подарил русскому революционеру президент Мексики, теперь это музей. Называется он Casa Leon Trozkiy («Дом Леона Троцкого») и открыт все дни, включая выходные. Поток посетителей не иссякает. В основном это мексиканцы и американцы. Русские здесь бывают не часто.
Российская газета: Как сложилась ваша жизнь?
Эстебан Волков: Я женился на испанке. У нас четверо детей. Все девочки. Последние две – близнецы [277] .