Мой Израиль
Шрифт:
В конце того, первого, разговора Адам бросил мне через стол сборник советской фотографии 1920-1930-х годов.
— Найди таких фотографов, и слова будут не нужны. Фотографии всё скажут, — произнес с усмешечкой. — От слов толку мало. Небрежно подобранные слова всегда вранье. А эту дуру с ее Мишель Пфайффер не слушай. Я прикажу, чтобы она от тебя отстала. Печатай, что найдешь нужным.
С высоты моего, тогда уже почти тридцатилетнего, опыта жизни в Израиле, Адам Барух выглядел фигурой невероятной. Хотя бы потому, что ставил во главу угла сомнение во всем, справедливо полагая, что именно сомнение и есть современность. Постмодернизм, последнее слово в науке, промышленности, финансах и культуре, то, чего в израильском обществе пока нет, но обязано появиться. Вместе с тем он понимал, — возможно, только интуитивно, —
Впрочем, если сравнить даты статей и те или иные виды его практической деятельности в качестве редактора, администратора, куратора, можно предположить, что имел место метод тыка с подчас неизбежной отрицательной реакцией на результат. Попробовал на деле тот или иной прием или метод, убедился в том, что он не подходит, и написал об этом. Подход ультрасовременный, но не слишком популярный, особенно в период мировоззренческой ломки. Адама часто упрекали в пустословии и непоследовательности. Раздражал и резкий тон его статей. Он объяснялся столь же современным недоверием к содержанию слов. Лаконическая афористичность то ли не давалась Баруху, то ли была противопоказана его философскому подходу, требующему уточнения значения каждой буквы. Не доверяя слову, Адам стал отдавать предпочтение фотографии. Огромные газетные площади, отданные фотоснимку в центральных израильских газетах, и сегодня напоминают о революции, совершенной Барухом в этой области. Но он же написал: «Фотоснимок является великим обманщиком в культуре, политике и фиксации действительности» («Маарив», 22.03.02). Что ж, попытка честно держаться на плаву в пучине современного релятивизма оправдывает подобные кульбиты, но надеяться на понимание менее продвинутого в современной философии населения не приходится.
Адам Барух являл собой образец израильтянина, переживающего фундаментальную ломку всех своих представлений и при этом понимающего, что из чего вытекает. Таких в то время было немного. Одна эпоха на глазах сменяла другую и подводила под собой черту. Барух, плененный российским творческим авангардом, старым и новым (он действительно был неплохо осведомлен о достижениях советского авангарда), в нахлынувшем потоке алии девяностых хотел видеть соратников и помощников, но разочаровался. Алия находилась в состоянии ломки прежних понятий, но этот кризис не совпадал по фазе с кризисом, переживавшимся в то время израильским обществом. Как говорится, имел место сдвиг по фазе. Несуразный вид «Садов Сахарова», садами не являющихся, Адама мог только рассмешить. И «русские» этого бы ему не простили. Между тем академик Сахаров в этой истории был совершенно ни при чем. Как, впрочем, и Мишель Пфайффер.
Еврейский Камелот
Недавно хоронили Арика Айнштейна, 74-летнего израильского эстрадного певца. Делали это по высшему разряду, поскольку отдавали земле национальное достояние. При этом оплакивали не только приятный баритон исключительно вкрадчивого тембра, лившийся как бы из одной души в другую, а весь «прежний Израиль», «истинный Израиль», «Израиль, которого больше нет».
Что это за Израиль? Смотря для кого. Для аборигенов — скорее всего, Израиль без пришельцев. Для ашкеназов — ашкеназский вариант еврейской общности. Для противников американизации — Израиль Бен-Гуриона. А для многих других — придуманный «русский Израиль». Не тот, что связан с иммиграцией семидесятых-девяностых, а тот, который пел «Катюшу» за праздничными столами, боготворил 28 героев-панфиловцев, воспитывал детей по Макаренко, вел себя в развязной «русской манере», носил косоворотку и сапоги, несмотря на жаркий климат, и мечтал о справедливом и просвещенном обществе. Разумеется, без зоны, большой и малой, и, уж конечно, без расстрелов и конфискаций.
Думаю, что имелся в виду еврейский рай, в котором нет антисемитов, евреям разрешается находиться на любых постах и заниматься любым делом, но при этом интеллигенция, будучи на командном
Арик Айнштейн родился в Тель-Авиве. Он был очень высок, белокур, прямонос и широкоплеч. Бегал быстрее всех, толкал ядро дальше всех, прекрасно забивал голы и лазил по деревьям. Если бы не сильная близорукость, быть бы ему капитаном армейской баскетбольной команды. Но ввиду упомянутого физического недостатка, понуканий папы-артиста и прорезавшегося сладкого баритона парень попал в армейскую самодеятельность, откуда на большую сцену вел наезженный тракт. Правда, жизнь израильского артиста никак не напоминала райские кущи. И вообще не нужно путать идиллический Израиль, существовавший только в головах, с реальным социалистическим Израилем, в котором было не много симпатичного.
Сегодня мы бы не стали называть коррупцию протекцией или величать авторитарную власть отеческой заботой, а тогда это было принято и не раздражало. В Израиле, как и в СССР, членам правильной партии жилось лучше, чем не-членам этой партии, и уж, без сомнения, гораздо лучше, чем членам неправильной партии, но считалось, что в стране царит полная демократия. Кому жилось хорошо в этом социализме, представить себе легко. А плохо… Ну, плохо в разной степени жилось всем остальным, но граждане правильной ориентации предпочитали полагать, что живется им не так уж дурно. При этом русский акцент требовался только в «Габиме», главном театре страны. В чиновных и торговых делах предпочитался румынский или польский выговор, в академии — немецкий, а в армейских кулуарах — французский и позже американский.
Арик Айнштейн не только пел, но и снимался в кино, выступал на телевидении, а также пародировал и высмеивал со сцены и с экрана. С пороками государственной системы он не боролся, ограничиваясь бытовой проблематикой. Еще он был страстным спортивным болельщиком и большим знатоком всех израильских спортивных достижений.
С мамой Арика, Дворой Айнштейн, я была поверхностно знакома по медицинским делам. Насколько помню, она говорила как раз с легким польским акцентом. Сам Арик очень следил за своим произношением. И за моим тоже. Мы виделись несколько раз по делу, но подхода друг к другу не нашли. Арик то и дело выправлял мой русский акцент, что обычно вызывает у меня яростное сопротивление. Акцент — это часть моего «я», и нападать на него никому не позволено. А Арик был аборигеном во всех смыслах и не привык считаться с потаенными чувствами пришельцев, травмирующих его родной язык. Вел он себя, как чванливый римский патриций при встрече с перегрином-плебеем. Есть мнение, что подобное отношение к людям не из его среды было вызвано все той же крайней застенчивостью. Возможно, конечно, но взрослым и цивилизованным людям свойственно контролировать и эту, не вполне приемлемую в зрелом возрасте, черту характера.
По праву рождения Арик с детства принадлежал к «банде» богемной тельавивщины, по-своему управлявшей пляжами, кинотеатрами, бассейном «Гордон» и несколькими спортзалами. А еще — неглавными театральными подмостками и студиями-однодневками, продюсировавшими фильмы, концерты, постановки, музыкальные альбомы и поэтические вечера с песнопениями. Все это было низкобюджетным, вечно прогорающим и тут же восстающим из пепла высоковольтным предприятием, потребляющим и выделяющим огромное количество энергии.
Израильские фильмы конца шестидесятых и начала семидесятых хорошо передают особенности этого поколения отвязных молодых тельавивцев, среди которых сегодня еще можно насчитать много здравствующих и уже — увы! — покойных знаменитостей. А в поздние шестидесятые им всем было чуть больше двадцати или под тридцать, и они делали все, что запрещается делать в «приличном» обществе. В тот период Арик не прятался ни от славы, ни от людей. Появлялся, окруженный шумной толпой, и не брезговал словами, которые газетчикам приходилось заменять многоточиями.