Мой муж Сергей Есенин
Шрифт:
— Молись, — согласилась она и поставила подсвечник на столик около моей кровати.
Я соскочила с кровати, распахнула дверь и, словно преследуемая самим сатаной, как была в ночной рубашке и с волосами, рассыпавшимися по плечам, бросилась бежать вдоль длинных коридоров, вниз по широкой лестнице, прямо в контору гостиницы, где стала громко кричать: «Там помешалась дама!»
Нянюшка мчалась следом за мной, но шесть человек из гостиничной прислуги набросились на нее и держали, пока не появились доктора. Осмотр ими рыжеволосой девушки дал очень неприятные для меня результаты, и я решила телеграфировать матери в Париж с просьбой немедленно приехать, что она и исполнила. После того как я ей рассказала о своих переживаниях, мы решили уехать
Как-то, пока я еще была в Вене с Лои Фуллер, мне случилось танцевать в Кишйегйаш на вечере для артистов. Многие подходили ко мне с букетами красных роз, и, танцуя Вакханалию, я была совершенно покрыта цветами. Там, между прочим, присутствовал венгерский импресарио Александр Гросс. Он ко мне обратился, говоря: «Если хотите составить себе блестящую будущность, приходите ко мне в Будапеште».
И вот, смертельно запутанная средой, в которую попала, и охваченная одним желанием бежать из Вены с матерью, я, естественно, вспомнила предложение г. Гросса и поехала в Будапешт в надежде найти лучшее будущее. Он представил мне контракт на тридцать самостоятельных вечерних выступлений в театре «Урания».
Это был мой первый контракт, по которому мне приходилось танцевать перед публикой в театре, и я заколебалась. «Мои танцы для избранных, — сказала я, — для артистов, скульпторов, художников и музыкантов, но не для толпы». Александр Гросс протестовал, говоря, что артисты являются самыми взыскательными критиками и что если мои танцы нравятся им то, безусловно, понравятся и широкой публике.
Меня уговорили подписать контракт, и пророчество Александра Гросса исполнилось. Первое выступление в «Урании» прошло с неописуемым успехом. Я танцевала в Будапеште тридцать вечеров при полных сборах.
Ах, Будапешт! Стоял апрель месяц, была весна. Как-то вечером, вскоре после первого выступления, Александр Гросс пригласил нас ужинать в ресторан, где играла цыганская музыка. Ах, цыганская музыка! Тут впервые пробудилась моя юная чувственность. Что удивительного в том, что под эту музыку мои дремавшие чувства раскрылись, как цветы. Есть ли что-либо подобное ей, этой цыганской музыке, рожденной землей Венгрии?
11
Дивный город Будапешт был весь в цвету. На холмах по ту сторону реки в каждом саду цвела сирень. Каждый вечер темпераментная венгерская публика бешено меня приветствовала, бросая на сцену шапки с громкими криками: «Еljеn!»
Однажды вечером, под впечатлением виденной утром картины блещущей и переливающейся на солнце реки, я послала предупредить дирижера и в конце спектакля импровизировала «Голубой Дунай» Штрауса. Эффект получился подобный электрическому разряду. Вся публика в неистовом восторге вскочила с мест, и я должна была много раз повторить вальс, прежде чем театр перестал походить на дом умалишенных.
В тот вечер в бесновавшейся толпе находился молодой венгр с божественными чертами лица и стройной фигурой, которому было суждено превратить целомудренную нимфу, какой я была, в пылкую и беспечную вакханку. Все способствовало перемене: весна, мягкие лунные ночи, воздух, насыщенный сладким запахом сирени. Дикий восторг публики, мои ужины в обществе совершенно беззаботных, чувственных людей, цыганская музыка, венгерский гуляш, приправленный паприкой, тяжелые венгерские вина, то, что впервые за мою жизнь я ела обильную, возбуждающую пищу, — все пробуждало сознание, что мое тело не только инструмент, выражающий священную гармонию музыки. Мои маленькие груди стали незаметно наливаться, смущая меня приятными и удивительными ощущениями. Бедра, напоминавшие еще недавно бедра мальчика, начали округляться, и по всему моему существу разлилось одно огромное, волнующее, настойчивое желание, в смысле которого нельзя было ошибиться. По ночам меня мучила бессонница, и я металась в постели в горячечном, мучительном томлении.
Как-то за дружеской беседой над стаканом золотого токайского
— Ваше лицо — цветок Вы — мой цветок, — говорил он и снова без конца повторял: — Мой цветок, мой цветок, — что по-венгерски означает ангел.
Он дал мне небольшой квадратик бумаги, на котором было написано: «Ложа в Королевском национальном театре», и в тот же вечер мы вдвоем с матерью отправились посмотреть на него в роли Ромео. Прекрасный артист, он впоследствии стал венгерской знаменитостью. Его передача юношеской пылкости Ромео меня окончательно покорила. Я прошла к нему в уборную и обратила внимание на странные улыбки, с которыми на меня глядели другие артисты. Они, казалось, уже были посвящены в мои тайны, и все радовались моему счастью, за исключением одной артистки, не выражавшей ни малейшего удовольствия. Артисты никогда не обедают перед представлением, и поэтому, проводив нас в гостиницу, он поужинал вместе со мной и с моей матерью.
Немного позже, убедившись, что мать считает меня спящей, я вышла и встретилась с Ромео в нашей гостиной, которую длинный коридор отделял от спальни. Здесь он мне рассказал, что сегодня изменил мнение о том, как следует играть Ромео. «С той минуты, как встретил вас, я знаю, насколько любовь должна была изменить голос Ромео. Я узнал это только теперь, Айседора, вы первая меня научили тому, что должен был испытывать Ромео. Теперь я все буду играть иначе». И, поднявшись с места, он стал мне читать всю роль, сцену за сценой, часто приостанавливаясь, чтобы сказать: «Да! Я прозрел. Я понимаю, что если Ромео искренно любил, он произносил эти слова таким образом, совсем иначе, чем я себе представлял, когда взялся за роль. Теперь я наконец знаю. О… обожаемая девушка, похожая на прекрасный цветок, вы меня вдохновили. Благодаря любви я стану действительно великим артистом». И он мне декламировал роль Ромео, пока заря не занялась за окном.
С замиранием сердца я следила за ним и слушала, изредка даже решаясь подавать реплики или указать подходящий жест. В сцене же перед монахом мы оба стали на колени и поклялись в верности до гроба. Ах, молодость и весна! Будапешт и Ромео! Когда я все это вспоминаю, мне оно не кажется таким далеким, а словно случившимся вчера.
Однажды вечером после наших выступлений я пошла с ним в гостиную, скрыв это от матери, уверенной, что я сплю. Сначала Ромео казался счастливым и вполне удовлетворенным чтением своих ролей и замечаниями об искусстве и театре, а я радовалась, прислушиваясь к его словам, но постепенно я увидела, что он чем-то взволнован и, точно страдая, временами вдруг замолкает. Он сжимал кулаки и казался больным настолько, что иногда его прекрасное лицо подергивалось судорогой, глаза казались воспаленными, а губы, которые он кусал до крови, сильно вспухшими.
Я также чувствовала себя больной, у меня кружилась голова, и во мне поднималось желание, которому трудно было противиться, желание все ближе и ближе прижиматься к нему. Наконец, потеряв всякое самообладание и словно охваченный безумием, он поднял меня и понес в спальню. Когда мне стало ясно, что со мной происходит, меня охватил испуг, смешанный с восторгом. Сознаюсь, что первым впечатлением моим был отчаянный страх, но затем страшная жалость к его страданиям помешала мне бежать от того, что сперва было сплошным мучением.