Мой одесский язык
Шрифт:
К начинающейся взрослости почти разрывает. Но внезапно успокаиваешься… Золотая медаль. Медицинский институт.
На асфальте солнечные пятна. Я иду первый раз на первый курс. Через Чкалова. Наверх, к Советской Армии. И на третий трамвай. Иду сама. И это уже совсем другая история. За исключением солнечных пятен на асфальте улицы…
…что перекрываются тенями прохожих,Так на свои тела не похожих, —Как гвоздь в моём сознании безумца!Если расшифровать все эти мигания,Как20
Тогда и написано.
Детство. Солнечные пятна на асфальте улиц солнечного Города. Переменную облачность разгоняет ветер. Переменные – разгоняются константами…
Август, незаметно оборачивающийся сентябрём. Моё любимое время. Жестокая, всё заливающая горячность шпарящего светила сменяется искусными, избирательными, умелыми, ласковыми, трепетными прикосновениями…
«За время вернуться!»
Мы таки вернулись на Приморский, заполонённый торговцами в честь Дня Нэзалэжности.
Прикупили торбу сувениров. Ну и, собственно, саму торбу. И уселись на скамейку с видом на гранёный стеклянный купол, возведённый над фрагментом катакомб.
– Самолёт в пять. А я так ничего и не успела. Мы не погуляли по «Трассе здоровья» от парка Шевченко до Аркадии. Мы не прошли пешком от Аркадии до Монастырских плит. Мы не погуляли по центру вдоль и поперёк, и я снова не показала тебе цифру «1984», выдолбленную архитектором на здании Комитета государственной безопасности. Год постройки. Как эту цифру могли утвердить для такого здания? Оруэлла они, что ли, не читали? Мы не изрешетили вдоль и поперек Садовую, Баранова, Тираспольскую…
– Стоп-стоп-стоп!
– Воронцовский маяк, чтобы вблизи… На катере… Храм Свято-Пантелеймоновского собора, тот, что планетарий, тот, что невдалеке от того, где моя детская поликлиника… Дом Руссова. Тот, что после смерти Руссова выкупил Гаевский. Который «аптека Гаевского»… Мы не поднялись по Потёмкинской лестнице. Мы не сходили в Литературный музей. Не сходили в музей-квартиру Пушкина… Дом Навроцкого на Ланжероновской… Монастырь! Монастырь, в конце концов! Я же пишу «Коммуну», которая «одесский роман». Мне же надо…
– Ты пишешь путеводитель?
– Нет, но…
– Скажи мне, что есть в Одессе самое-самое-самое. Для тебя. Только подумай.
Что мне думать, я давно это знаю!
– Мы никогда не целовались с тобой в парке под Приморским бульваром. Мы целовались с тобой в этом городе на Шестнадцатой, на улицах центра, в гостиницах, на Зерновом, даже на Котовского и на Таирова. Но никогда не целовались в парке под Приморским бульваром. Как два юных дурака. Такие, знаешь, что ещё совсем щенки. Мы встретились не совсем щенками. Я хочу вернуть всё туда, где было прекрасно само по себе, потому что юность, потому что южная ночь, потому что море и ветер. Не так прекрасно, как черепки от вазы эпохи Минь прекрасны для археологов. Я хочу, чтобы стало прекрасным текущее прошлое. Чтобы времени не стало совсем. То есть чтобы оно было всегда. Целая ваза, понимаешь? Не черепок для музея, а целая ваза для цветов. Дело не в том, что я там целовалась не с теми. А в том, что я там целовалась как с юностью, с южной ночью, с морем и с ветром. Я хочу вернуться и целоваться с тобой. Именно в парке под Приморским бульваром. Именно ночью. А сегодня ночью уже никак, потому что самолёт в пять…
Передо мной возникли носовой платок и фляга с текилой.
– Ну, тогда за время
Мы о чём-то ещё смеялись. Мы куда-то ещё ходили. Мы купили рюмки в антикварной лавке. Мы замёрзли под кондиционерами очередной инкарнации «Фанкони». Таксист за двенадцать километров, отделяющие «Лондонскую» от аэропорта, взял с нас двести пятьдесят гривен (тысячу рублей). Муж добавил ещё, сказав:
– На чай!
– Восемьдесят три рубля километр? Однако! – завопила я Кисой Воробьяниновым. – Да ещё и на чай, когда тут уже кофе буквально в постель?! Однако!.. Это что же, за московский акцент, что ли?!
– Это за чистоту восприятия! – ответил муж за таксиста, зачем-то подмигнув последнему. – Идём! – и поддал мне пинка.
Ворча, я двинулась к зданию аэровокзала.
– Ну и ладно! – сказала я после первой затяжки. – Действительно. Хек с ним серебристый. Чего это я так разжадничалась?
– Ага. Как поцелуи под Приморским бульваром раздавать…
– Хоботов! Это мелко. Я ему как родному, о мечте! А он!..
– Про мечту я понимаю. Разделяю. Одобряю. Осуществлю. Но я таки мужчина! Как поцелуи под Приморским бульваром раздавать…
– Ты не поверишь, какой я была целомудренной девочкой. И долго-долго даже не подозревала, как мужчины устроены…
Занимательная орнитология
У моей подруги был славный папа. У славного папы был металлический сарай в одесском яхт-клубе. Славный папа называл металлический сарай куренём. Я называла курень металлическим сараем, потому что до гаража он не дотягивал размерами. В шестом классе мы с подругой получили ключи от сарая-куреня, чтобы купаться и загорать относительно безлюдно. В яхт-клубе не было песка, но не было и визжащих детей с полными лопатками всё того же песка и полными ведёрками ледяной майско-июньской воды, всегда готовых пробежаться по твоей подстилке. В яхт-клубе не было полных женщин с полными торбами еды, предназначенной для всегда визжащих детей с лопатками. Спасибо подруге за выбитое из славного папы право на красивый отдых.
Конечно, нынешние шестиклассники (хотя мы тогда только-только закончили пятый – первый класс экзаменов) не назвали бы одесский яхт-клуб 1983 года красивым. Что они понимают, жалкие лишенцы! Красиво – это когда на бетонном моле полным-полно хмурых (для маскировки) мужиков, всё сплошь преподавателей вузов, с отвёртками, таинственными словами и Омаром Хаимом на все случаи жизни.
Двумя яркими нимфеточными бутонами возлежали мы вблизи от самого многолюдного объекта и делали вид, что мы взрослые, уставшие от плебса, патрицианки. Подруга даже красила веки и ресницы и становилась похожа всем своим детским личиком на Кармен. На ту Кармен, что нависает над первым рядом партера. Я очень завидовала подруге, потому что мама мне не разрешала краситься, а я так боялась маму, что даже когда она не видела, боялась краситься. Мне казалось, что мама по одному моему виду сразу поймёт, что я красилась. Однажды я поддалась на уговоры подруги и накрасилась. И десять минут спустя поняла, почему она никогда не плавает по-человечески, а лишь павообразно рассекает бетонный «карман» яхт-клуба, держа над водой свою кудрявую голову.
Мама никогда бы не разрешила мне ходить в яхт-клуб только с подругой, но мы наврали, что славный папа там круглые сутки. До сих пор не понимаю, как мама этому поверила. Она прекрасно знала, что папа подруги преподаёт на какой-то сложной кафедре не то гегелевской электромеханики, не то марксистско-ленинского сопромата. И в мае-июне ещё никак не может быть там круглые сутки, в лучшем случае – после четырёх…
Мы были маленькие и неуклюжие, но то, что на каждой яхте, в каждом металлическом сарае нас были рады видеть и накормить, относили на свой счёт, а вовсе не на счёт славного подругиного папы. Лишь однажды, когда какой-то слишком юный (хотя тогда казалось – очень взрослый) дурак налил нам по стакану вина из трёхлитрового бутыля, другой молодой человек (хотя тогда казалось – старый) прошипел на него сквозь зубы: