Мой роман, или Разнообразие английской жизни
Шрифт:
Борлей взял Леонарда под руку и увлек за собою юношу почти против его желания.
– Довольно умный человек, сказал Гарлей л'Эстрендж. – Но мне очень жал того юношу, с такими светлыми и умными глазками, с таким запасом энтузиазма и страсти к познанию, – жаль, что он выбрал себе в руководители человека, который, по видимому, разочарован всем, что только служит целью к приобретению познаний и что приковывает философию вместе с пользою к целому миру. Кто и что такое этот умница, которого вы называете Борлеем?
– Человек, который мог бы быть знаменитым, еслиб только захотел сначала заслужить уважение. Юноша, который так жадно слушал наш разговор, сильно заинтересовал меня. Я бы желал переманить его на свою сторону… Однако, мне должно купить этого Горация.
Лавочник, выглядывавший из норы,
– Я знаю его только по наружности. В течение последней недели он является сюда аккуратно каждый день и проводит у прилавка по нескольку часов. Выбрав книгу, он ни за что не отстанет от неё, пока не прочитает.
– И никогда не покупает? сказал мистер Норрейс.
– Сэр, сказал лавочник, с добродушной улыбкой: – я думаю, вам известно, что кто покупает книги, тот мало читает их. Этот бедный молодой человек платит мне ежедневно по два пенса, с тем условием, чтоб ему было позволено читать у прилавка, сколько душе его угодно. Я не хотел было принимать платы от него; но куда! такой гордый, если бы вы знали.
– Я знавал людей, которые именно подобным образом набрались обширнейшей учености, заметил мистер Норрейс: – да и опять-таки скажу, что мне бы очень хотелось прибрать этого юношу к моим рукам…. Теперь, милорд, я весь к вашим услугам. Вы намерены, кажется, посетить мастерскую вашего художника?
И два джентльмена отправились в одну из улиц, примыкающих к Фитцрой-Сквэру.
Спустя несколько минут Гарлей л'Эстрендж находился совершенно в своей сфере. Он беспечно сидел на простом деревянном столе и рассуждал об искусстве с знанием и вкусом человека, который любил и вполне понимал его. Молодой художник, в халате, медленно прикасался кистью к сроей картине и очень часто отрывался от неё, чтобы вмешаться в разговор. Генри Норрейс наслаждался кратковременным отдыхом от многотрудной своей жизни и с особенным удовольствием напоминал о днях, проведенных под светлым небом Италии. Эти три человека положили начало своей дружбы в Италии, где узы привязанности свиваются руками граций.
Глава LXI
Когда Леонард и мистер Борлей вышли на предместья Лондона, мистер Борлей вызвался доставить Леонарду литературное занятие. Само собою разумеется, предложение это было принято охотно.
После этого они зашли в трактир, стоявший подле самой дороги. Борлей потребовал отдельную комнату, велел подать перо, чернил и бумаги и, разложив эти канцелярские принадлежности перед Леонардом, сказал:
– Пиши что тебе угодно, но только прозой, и чтоб статья твоя составляла пять листов почтовой бумаги, по двадцати-две строчки на каждой странице – ни больше, ни меньше.
– Помилуйте! я не могу писать с такими условиями.
– Вздор! ты должен писать, потому что дело идет об изыскании средств к существованию.
Лицо юноши вспыхнуло.
– Тем более не могу, что мне следует забыть об этом, сказал Леонард.
– Знаешь ли что: в здешнем саду есть беседка, под плакучей ивой, возразил Борлей: – отправься туда и воображай себе, что ты в Аркадии.
Леонарду приятно было повиноваться. В конце оставленной в небрежности лужайки он действительно нашел небольшую беседку. Там было тихо. Высокий плетень заслонял вид трактира. Солнце теплыми лучами позлащало зелень и блестками сверкало сквозь листья плакучей ивы. Вот здесь, в этой беседке, при этой обстановке, Леопдрд, в качестве автора по призванию и ремеслу, написал первую свою статью. Что же такое писал он? неужели свои неясные, неопределенные впечатления, которые произведены были Лондоном? неужели излияние ненавистного чувства к его улицам и каменным сердцам, населявшим те. улицы? неужели ропот на нищету или мрачные элегии к судьбе?
О, нет! Мало еще знаешь ты, истинный гений, если решаешься делать подобные вопросы, или полагать, что автор, создавая свое произведение под тению плакучей ивы, станет думать о том, что он работает для куска насущного хлеба, или что солнечный свет озаряет один только практический, грубый, непривлекательный
Мистер Борлей держал в руке стакан грогу: это был уже третий. Он тоже улыбался и тоже казался счастливым. Он прочитал статью Леонарда вслух – прочитал прекрасно – и поздравил автора с будущим успехом.
– Короче сказать, ты уйдешь далеко! воскликнул Борлей, ударив Леонарда по плечу. – Быть может, тебе удастся поймать на удочку моего одноглазого окуня.
После того он сложил рукопись, написал записку, вложил ее в конверт с рукописью и вместе с Леонардом возвратился в Лондон.
Мистер Борлей скрылся во внутренние пределы какой-то грязной, закоптелой конторы, над дверьми которой находилась надпись: «Контора Пчелиного Улья», и вскоре вышел оттуда с золотой монетой в руке – с первым плодом трудов Леонарда. Леонард воображал, что перед ним уже лежала Перу, с своими неисчерпаемыми сокровищами. Он провожал мистера Борлея до его квартиры в Мэйда-Гилле. Прогулка была весьма длинная, по Леонард не чувствовал усталости. С большим против прежнего вниманием и любопытством он слушал разговор Борлея. Когда путешествие их кончилось, и когда из ближайшей съестной лавочки принесли скромный ужин, купленный за несколько шиллингов из золотой монеты. Леонард испытывал в душе своей величайшую гордость, и в течение многих недель смеялся от чистого сердца. Дружба между двумя писателями становилась теснее и искреннее. Борлей обладал таким запасом многосторонних сведений, из которого всякий молодой человек мог бы извлечь для себя немалую пользу. В квартире Борлея не было заметно нищеты: все было чисто, ново и прекрасно меблировано; но все находилось в самом страшном беспорядке, все говорило о жизни самого замечательного литературного неряхи.
В течение нескольких дней Леонард почти безвыходно сидел в этих комнатах. Он писал беспрерывно; один только разговор Борлея отрывал его от занятий, и тогда Леонард предавался совершенному бездействию. Впрочем, это состояние еще нельзя назвать бездействием: слушая Борлея, Леонард, сам не замечая того, расширял круг своих познании. Но в то же время цинизм ученого собеседника начинал медленно пробивать себе дорогу, – тот цинизм, в котором не было ни веры, ни надежды, ни оживляющего дыхания славы или религии, – цинизм эпикурейца, гораздо более униженного, нежели был унижен Диоген в бочке; но при всем том он представлялся с такой свободой и с таким красноречием, с таким искусством и веселым расположением духа, так кстати прикрашивался пояснениями и анекдотами, – так был чужд всякого принуждения!
Странная и страшная философия! философия, которая поставляла неизменным правилом расточать умственные дарования на одни только материальные выгоды и приспособить свою душу к самой прозаической жизни, приучить ее с презрением произносить: я не нуждаюсь ни в бессмертии, ни в лаврах!
Быть писателем из за куска хлеба! о, какое жалкое, ничтожное призвание! После этого можно ли видеть что нибудь величественное и святое даже в самом отчаянии Чаттертона!
И какой этот ужасный Пчелиный Улей! Конечно, в нем можно было заработать хлеб, но славу, но надежду на блестящую будущность – никогда! Потерянный Рай Мильтона погиб бы без всякого звука славы, еслиб только явился в этот Улей! В нем помещались иногда превосходные, хотя и не совсем обработанные, статьи самого Борлея. Но к концу недели они были уже мертвы и забыты: никто из образованных людей не читал их. Он обыкновенно наполнялся без всякого разбора скучными политическими статьями и ничтожными литературными опытами, но, несмотря на то, продавался в числе двадцати и даже тридцати тысячь экземпляров – цыфра громадная! а все-таки из него нельзя было получить более того, что требовалось на хлеб и коньяк.