Мой Сталинград
Шрифт:
– Во, черт... Откуда ты?
– Оттедова, откель и вы, товарищ политрук.
Видя, что без посторонней помощи я не могу подняться, Кузьмич подал мне сразу обе своих руки и поставил на ноги, которые тут же пригнулись, как бы еще не веря, что могут удержать меня на себе. Кузьмич понял это и минуты две-три поддерживал под мышки, бормоча при этом:
– А нуте-ка ножками, ножками, товарищ политрук. Вот та-а-ак! – бормотал и радостно смеялся, как смеется счастливый отец, обучая ходьбе своего ребенка. Затем кого-то позвал себе на помощь: – Сероглазка! Где ты там? А нуть-ка сюда! Да поживей!
Девушка, что-то мудрившая над Светличным, перед тем как отойти от него, строго предупредила:
– Не вставайте. Я сейчас вернусь.
И вот она уже передо мной, милосердная сестра, похожая на девочку-подростка. Нисколько не смущаясь, заставила опять прилечь, что я и сделал под ее строгим повелительным взглядом. Она старалась удержать в своих глазах эту строгость все то время, пока возилась с моими распухшими, покрытыми коркою засохшей крови ногами. Глядя в ее склонившееся надо мною лицо, я сейчас же догадался, откуда у нее это
«Сероглазка»...
Я вспомнил, что в Волге и в Каспийском море водится рыбка, которую неопытный рыбак непременно примет за воблу. Все у них вроде бы одинаково: и размеры, и форма, и чешуя, и оперение, а глаза разные. У той, о которой мы ведем речь, они большие и серые, без красного ободка. Отсюда и ее название – сероглазка. Родившаяся на берегу Волги, в большом астраханском селе, Валя едва ли не с двух-трех лет приобрела второе имя – Сероглазка, которое со временем потеснило первое, настоящее, и теперь препроводило ее сюда, под Сталинград. Как узнал о нем Кузьмич, подхвативший девчушку в степи, по которой она брела со своим узелком, трудно сказать, скорее всего от ее землячки, которую подобрал Зельма и усадил рядом с собою на передке походной кухни. Эта женщина была намного старше Сероглазки и не могла отрекомендоваться так, как отрекомендовалась нашему старшине Валя: «Комсомолец-доброволец».
Сейчас эта женщина подошла ко мне с тазиком воды. Молчаливая и тоже строгая, она принялась промывать мои раны. Они тотчас отозвались жгучей болью, но я не застонал, не вскрикнул, а тихо засмеялся, потому что боль эта вернула меня в детство, то самое, о котором вспоминают все взрослые люди, называя его не иначе, как «босоногое». Более подходящего слова, пожалуй, и не отыщешь. Да, в ту, в общем-то, и не такую уж далекую пору на все лето ноги мои знать не знали никакой обуви, и подошвы их делались похожими на хорошо выделанную бычью кожу и по толщине, и по несокрушимой крепости: они решительно не боялись никаких колючек на земле. А вот от чего больше всего страдали, так это от цыпок: от них уберечься было трудно. Побегаешь, бывало, по луже после летнего короткого и проливного дождя (любимейшее занятие деревенской ребятни!) или по мелководному болотцу на лесной поляне, не успевшему высохнуть с весеннего разлива; выйдешь затем на солнцепек – кожа твоя на верхней части ступни, в особенности же на икрах, сделается будто шагреневой, начнет быстро стягиваться и трескаться при этом, что сопровождается нестерпимой болью. Именно нестерпимой, иначе ты бы не орал благим матом, когда кожа на ногах делалась красной, словно обожженной кипятком, и из многочисленных мелких трещин вытекала сукровица. И жаловаться не на кого: сам позабыл про горький опыт прошлых лет, не остерегся, не принял «надлежащих мер», то есть не вымыл ног в чистой воде и не вытер их досуха перед тем, как подставить под палящие лучи солнца – получай теперь цыпки и терпи, казак, до той минуты, пока мама твоя не возьмется за исцеление, пока она не смажет пострадавшие места сметаной или кислым молоком; боль от этого во сто крат усилится, но она будет недолгой, быстро (после щипливого подергивания) сменится полным угомоном, и ты вскоре заснешь долгим, счастливейшим крепким сном.
Поэтому и теперь, в эти минуты, когда незнакомые женщины мудрили над моими ногами, я не стонал, не вскрикивал, хотя и очень хотелось, а тихо, как-то даже умиротворенно улыбался.
– Как вас зовут, сестра?
– Надей. Надя Антонова.
– Может, среди вас отыщется еще и Вера? Шутка не была принята.
– Хватит с вас и нас двух, – сказала старшая и потребовала еще строже: – Да вы расслабьтесь немножечко. Что вы так напружинились?!
– Ух вы какая! – вырвалось у меня.
– А какая уж есть.
– По отчеству-то как вас величать?
– Это еще зачем? Что я вам, старуха, что ли?
– А все-таки?
– Зовите Надей. Можете и так – Надька. Мне все равно.
Я понял, что лучше будет, если сейчас ни ту, ни другую не буду ни о чем расспрашивать. Как говорится, подождем – увидим. Знать бы мне, что пережили эти два человеческие существа всего лишь несколькими днями раньше, я бы не вел себя в отношении их с этакой снисходительной развязностью. Никто их не побуждал пойти в это сталинградское пекло. Они пришли сюда по доброй воле. Но что их заставило? За неделю до своего ухода из родного села Надя получила похоронку на своего мужа. «Погиб смертью храбрых под Барвенково» – говорилось в той страшной бумаге. А двумя днями позже, когда она грузила арбузы на баржу, немецкие самолеты совершили налет на село. И бомбы упали почему-то не на пристань, куда бы по логике вещей должны были упасть, а на дощатые, крытые в форме шатра, кровли изб, которые вспыхнули, как порох, и пламя поскакало по всему селу, спалив дотла десятки домов. Надина изба оказалась в нескольких шагах от разорвавшейся бомбы, загоревшаяся крыша вместе с потолком мгновенно рухнула, накрыв двух ее четырехлетних мальчиков-близнецов вместе с их бабушкой, Надиной матерью. Сколько ни копалась в своем обморочно-полубезумном состоянии Надя в пепелище, ни единой косточки не отыскала. Как жить после всего этого? И зачем жить? Не лучше ли и самой умереть? Но как? Наложить на себя руки? Но хватит ли на это душевных сил? Вот бы собственными руками задушить хотя б одного из тех, кто пришел непрошено к нам, чтобы убить сперва ее мужа, а потом вот и детей вместе с их бабушкой. Появившиеся на селе вербовщики
Валя-Сероглазка назвала себя комсомольцем-добровольцем одною из первых, пошла в отряд с радостью. Для нее это было не только проявлением патриотизма, которым в равной степени одушевлялись все ее подруги, а еще в избавлением от тирании мачехи, невзлюбившей девчонку с первого часа своего водворения в дом овдовевшего Валиного отца. Молодая женщина привела с собою двух собственных детей и тотчас же решила, что чужая для нее, «неединоутробная», будет тут определенно лишней. Соответственно подобрала к ней и форму своего поведения: за столом демонстративно лучшую еду ставила перед своими чадами, а перед Валей – что поплоше; нередко вовсе «забывала» и не приглашала за стол ни в завтрак, ни в обед, ни в ужин. Не дождавшись приглашения, девчушка уходила во двор, присаживалась на бревнышке, и большие глаза быстро наполнялись влагою и делались похожими на два глубоких, мерцающих родничка. В такие моменты отец ее покидал свое место за столом и, туго зажавши в кулаке бороду, выходил из избы. Молча присаживался рядом с дочерью, обняв ее за узенькие, с выпиравшими косточками плечи. Легкая дрожь пробегала по всему телу Сероглазки, и, чтобы не расплакаться, она прятала свое лицо на его груди. Свободною рукой отец перебирал ее мягкие светло-русые косы, собранные позади в тугой клубок. Иногда пытался утешить: «Ничего, доченька, ничего. Потерпи уж немного. Что-нибудь придумаем».
Бесконечно добрый, родитель нашей Сероглазки был, к сожалению, совершенно слабовольный, если не сказать – совсем безвольный, то есть один из тех вдовцов, встречающихся, увы, довольно часто, которые, женившись во второй раз, отдают и себя, и своих детей от первого брака в полное и безоговорочное подчинение новообретенной супруги. Хорошо, ежели она окажется женщиной умной, которая не станет обделять своим вниманием не родных для нее детей, а напротив, постарается показать им, что она и для них такая же заботливая мать. К сожалению, большая часть в таком случае руководствуется исключительно сердцем, не опираясь на разум, который уравновешивал бы естественные зоологические пристрастия. Именно такою оказалась та, которую привел в свой дом отец Сероглазки. Едва ли не в первый же день ее появления Валя еще острее почувствовала свое сиротство. Не было, однако, счастья, да несчастье помогло: война, принесшая большую беду всем, вырвала Валю-Сероглазку из-под мачехиного ига. Отец узнал о ее решении стать добровольцем уже тогда, когда полсотни девчонок под командой присланного с фронта сержанта выходили на большак, ведущий на север, к Сталинграду. Догнал это светлокудрое и румянощекое воинство в версте от села, выхватил за руку свою дочь из колонны, закричал как-то страшно: «Не пущу! Не пу-у-щу!» Это был уже не крик, а вой, который исторгается у человека при самой большой беде да еще при том, что беда пришла к нему по его же вине. «Не пушу, не пущу!» – повторял несчастный отец, сжимая Валину руку все туже и туже. Девичий отряд отошел уже достаточно далеко, когда Сероглазке удалось наконец вырваться. Она рванула на себя руку так, что отец не удержался на ногах и упал. Распластался на пыльной дороге в уже по-настоящему разрыдался. А Валя не оглянулась. Знать бы ей, что больше уже никогда не увидит своего доброго, бесконечно любящего ее отца, тяжко страдающего, казнящего себя в душе за то, что не мог защитить родное дитя от женщины, оказавшейся злой мачехой в самом что ни на есть классическом смысле. Может, к этому дню он что-то уже решил, что-то придумал – знать бы про то.
Но Сероглазка не знала. Она оглянулась только тогда, когда пристроилась к отряду. Оглянулась, но отца не увидела, потому что он продолжал лежать на пыльном большаке. Не скоро подымется он и медленно побредет к своему селу. Жена и ее дети не увидят его ни в тот день, ни на другой, ни на третий, ни на четвертый... Вернется домой через две недели, и его трудно будет узнать: пятидесятидвухлетний, физически сильный, здоровый мужик за эти две недели превратился в седобородого старца.
Ну а что же с нашей Сероглазкой?
Где-то на полпути к Сталинграду над их отрядом на бреющем полете прошелся «мессер» и одной длинной очередью буквально сбрил около дюжины из девчачьей полусотни, положил насмерть. Не меньшее число покалечил. Уцелевшие перепуганной стаей рассыпались по степи и добирались до «места назначения» по двое, по трое, а то и в одиночку. Их предводитель-сержант упал первым: немецкая пуля угодила в голову, оборвав жизнь фронтовика мгновенно; не мучился человек – и то благо. Несколько «доброволок», дождавшись ночи, вернулись домой и затаились под родною крышей, оберегаемые матерями. Валя-Сероглазка и Надя, присоединившиеся к комсомолкам, продолжали свой путь. Только шли они теперь не по дороге, а обочь ее. Они торопились, а поэтому и не видели, что стало с убитыми и покалеченными подругами, кто подобрал их – кто-то же должен был их подобрать. В тот миг, когда над их головами с ревом промчался вражеский истребитель и пророкотала убойная очередь, Валя не успела разглядеть, кто же из ее подружек, с которыми она провела целых десять лет под одной школьной крышей, кто же из них погас в одно мгновение, как иной раз, вроде бы ни с того ни с сего, угасают, свертываются только что распустившиеся лепестки чудного цветка. Валя узнала бы о них потом, может быть, уже после войны, если самой-то ей суждено было бы уцелеть. А пока что она, напустив на свою милую мордашку побольше строгости, мудрит что-то над моими ногами. А они, ноги эти, молодцы: вынесли своего хозяина из настоящего, а не библейского ада. Но не для того ли, чтобы передать в следующий его Круг, коему, по легенде, надлежит быть более страшным, чем Круг первый?..