Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)
Шрифт:
И только значительно позже я понял, что они, эти Катины солдаты, были не пожилыми. И даже еще не мужчинами.
– Совсем еще дети!– сказал бы я сейчас.
Им было по двадцати одному году.
Бежит, бежит время.
Я давно хожу не в голубых и розовых платьицах, а в коротких, выше колен, штанишках. Не очень-то и с ними в дружбе! Еще бы: мечтаю о брюках. О суконных мужских брюках! И они уже не за горами. Оказывается: все в жизни не за горами - и юность, и зрелость, а за ней, черт побери, и старость. Я бы сказал, не столь уж мудрая, как брюзжащая
Бог его знает, кто прав: юноши, считающие стариков романтическими глупцами, или спесивые старики, убежденные, что у юношей пусто и скучно в их расчетливых головах.
На вступительные экзамены в Дворянский институт императора Александра II меня привела Марья Федоровна Трифонова, начальница того детского пансиона, где я начал свое мученическое восхождение по проклятой тропе наук, добрая половина которых оказалась мне в жизни совершенно не нужной. К примеру: алгебра, геометрия, тригонометрия... А вот за то, что меня, шестилетнего, заставили вызубрить таблицу умножения, я по сегодняшний день благодарен. Такую она беспрерывную и верную службу служит!
Перед институтскими экзаменами мы страшно волнуемся. Экзаменуют в актовом зале. Я еще никогда не видел такого паркета. В нем отражаешься, как в зеркальных витринах на Большой Покровке.
А скользкий он, как лед на Чернопрудском катке. Я уже два раза шлепнулся.
Сегодня экзамен по диктанту.
Марья Федоровна шепчет мне:
– Толя, сядь на парту у окна, выходящего в коридор.
– Хорошо, Марья Федоровна.
Неужели она собирается мне подсказывать? Кто? Сама начальница пансиона! Важная дама с лорнетом и волосами белыми, как салфетка. Суровая, как солдат на часах у губернаторского дворца. Она будет подсказывать мне, как Алеша Гриневич, которого она сама ставила за это в угол носом? Невероятно! А если и ее поставит в угол носом вон этот грозный старик в синем сюртуке с золотыми пуговицами - директор Костырко-Стоцкий? Все институты, как я узнал вскоре, называли его Касторка с Клецкой.
Я пишу диктант. Сердце - ледяная сосулька, а в голове чад, как на кухоньке у Мити Лопушка, где всякий день жарили на конопляном масле превкусные оладьи. Мы с Митей частенько менялись: он мне давал две оладьи, а я ему бутерброд с ветчиной и бутерброд с швейцарским сыром, которыми мне полагалось завтракать в пансионе.
Лысый педагог, коварный человек с невнятно скрипучим голосом, нарочно диктует так, чтобы я сделал как можно больше ошибок:
Птичка Божия не знает
Ни заботы, ни труда...
Где писать "не", где "ни"? А как писать "птичку"? С мягким знаком или без мягкого?.. Вся надежда на Марью Федоровну. В ней мое спасение! Но в актовом зале все нижние стекла молочные, непроницаемые! А Марья Федоровна всетаки не великан, даже на своих французских каблуках. Может быть, она догадается и встанет на цыпочки, чтобы увидеть, какой кошмар творится в моей тетради?
И вдруг ее спасительный лорнет сверкнул над молочным стеклом.
Ледяная сосулька в моей груди постепенно оттаивает.
Но...
Что это?
Глаза Марьи Федоровны
Радостно исправляю: "Птичька".
И победоносно смотрю на Марью Федоровну, поднявшуюся на цыпочки. А она с искаженным от ужаса лицом в отчаянии хватается за голову и стремительно отходит от окна.
"Дура! Старая дура!– ругаюсь я.– Даже подсказать как следует не умеет!"
Ее авторитет безнадежно падает в моих глазах.
"А еще начальница пансиона!"
За диктант я получил тройку. Но меня все-таки приняли, так как все остальные предметы сдал на пять.
Итак, я институтец!
С осени уже буду расхаживать в черных суконных брюках и в длиннополом мундире с красным воротником, как у предводителя дворянства.
2
Умирает мама. Тяжело, мучительно умирает. Нет, это гипсовое лицо - не лицо моей мамы! Эти глаза - запавшие, мутные, скорбные - не ее глаза. Эти прямые поредевшие влажные волосы, утерявшие свой изумительный блеск, - не ее!
Нас, детей, двое. Сестра еще совсем маленькая. Она играет в куклы, ничего не понимая.
Наша детская комната отделена от спальни родителей просторной столовой и папиным кабинетом. В старом доме толстые стены. И все-таки зловещие звуки, несущиеся из спальни, бьют по голове.
Бьют, бьют, бьют.
Зарываюсь под одеяло. Прислушиваюсь. Холодные мурашки пробегают по телу. Холодные слезы скатываются по щекам. Я знаю: это икает мама.
Так начался тот день. Солнечный весенний день.
Мама икает. Икает час, два, три...
Шаги по коридору. Отворяется дверь. Входит папа.
– Идем, Толя, - он берет меня за руку, - мама хочет тебя видеть. Вытри слезы и будь мужчиной.
И вот мы около ее кровати.
У изголовья сидит доктор. Я смотрю с какой-то неиссякаемой злобой на его черный сюртук, на сверкающие белые манжеты с тяжелыми золотыми запонками. Руки пухлые, выхоленные. Черная борода пахнет духами и тщательно расчесана. А лицо как из сливочного масла. Важное, серьезное, горестное. Словно играет в театре. "А вот вылечить маму не можешь! У, так и убил бы! убил бы!"
Мама гладит меня по голове.
Когда на минуту прекращается зловещая икота, она говорит очень тихо:
– Что же будет... что будет со всеми вами без меня...
И плачет. И поднимает на отца свои бесконечно усталые глаза:
– Боря, запомни, пожалуйста...
И начинает объяснять, где что лежит - Борино, Толино, сестренки.
Мама умерла в девять часов вечера. У нее был рак желудка.
О, как я ругал Бога! Какими ужасными словами! Ведь с трех лет, ежевечерне на сон грядущий я горячо молился ему: "Господи, сделай, пожалуйста, так, чтобы мама, папа, сестренка, я и собачка Нерошка умерли в один и тот же день, в одну и ту же минуту".