Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)
Шрифт:
Вслед за мной добрая половина институтцев распевает на все лады Валерия Брюсова:
О, закрой свои бледные ноги!
Писать стихи - это значит еще и бормотать их в самое неподходящее время и в самом неподходящем месте: на улице, за обедом, во время общей молитвы в актовом зале, в уборной и даже стоя в воротах футбольного поля в качестве голкипера.
Вот юродивое сословие эти сочинители рифмованных строк!
В ранней юности над ними измываются приятели, иронизируют трезвые подруги, подтрунивают тети и дяди,
Отец, как правило, возвращается из клуба после трех часов ночи. В клубе он бывает ежедневно. Даже после концерта или театра он едет туда "выкурить папироску". Так говорится.
Глубокая ночь.
Я пишу жестокую поэму о своей первой любви. Себя не щажу. В этом суровом приговоре есть доля кокетства. И немалая. Ах, как приятно не щадить себя!
Входит отец.
– Батюшки! А ты все еще не спишь? Ложись, брат, ложись. Завтра рано вставать.
– Я, папа, завтра не пойду в институт.
– Почему?
– Кончаю поэму.
– Ну, как? Вытанцовывается?
– Не знаю. Скоро тебе прочту.
– Жду с нетерпением. Ну, пиши, пиши. Я оставлю Дуняше записку, чтобы тебя не будила.
– Спасибо, папа. Спокойной ночи.
И целую у него руку. А в детстве я любил засыпать, положив себе под голову эту большую ласковую руку, которая не дала мне ни одного шлепка.
Весной меня не допустили к переходным экзаменам: три годовые двойки - по алгебре, по геометрии и по латыни.
"Сел! Второгодник!"
Огорчился я смертельно.
Отец меня утешал:
– Экой вздор! Ну, кончишь институт на год позже. Зато, мой друг, ты написал две поэмы и несколько десятков стихотворений. Из них, по-моему, три-четыре хороших.
Но Дворянский институт мне окончить не довелось. Дела сложились так, что мы должны были осенью того же года уехать из Нижнего.
Отец принял представительство на Пензу и Пензенскую губернию английского акционерного общества "Граммофон" ("Пишущий Амур") с процентами от оборота, довольно значительного, так как общество давало широкий индивидуальный кредит на аппараты и пластинки.
К средней школе у меня была лютая ненависть.
– Я, папа, не имею ни малейшего желания сидеть лишний год за проклятой партой.
– Что же делать, мой друг?
– Буду заниматься летом, - ответил я.– А осенью в Пензе держать экзамен по всем предметам в следующий класс.
– Недурная мысль. Но я думал, что мы поедем месяца на два в Швейцарию, сказал отец.
Он еще в декабре задумал этот променад. Из Москвы, Берлина и Женевы выписывал путеводители и читал их с превеликим увлечением.
–
– Ну, тогда мы и не поедем. Я буду тебе подыскивать хорошего репетитора.
Он снял пенсне.
– По моим сведениям, в Пензе имеется частная гимназия некоего Пономарева. Вот, значит, и сыпь туда - полегче будут экзаменовать. Особенно воспитанника Дворянского института. Я этих Пономаревых, этих интеллигентов из поповского племени, немного знаю: на них гипнотически действуют ваши дурацкие фуражки с красными околышами и с геральдическими гербами.
Отец оказался прав: экзаменовали меня кое-как, наспех - словно боялись, что я возьму да и срежусь. Даже по геометрии и по алгебре я получил пятерки.
Моя фуражка с дворянским околышем да красный воротник мундира действительно зачаровали господина Пономарева.
Начало занятий. Первый день.
Я подавлен пономаревской гимназией: облупившиеся крашеные полы, как в небогатых кухнях; темные потолки с потрескавшейся штукатуркой; плохо вымытые оконные стекла. "Чтобы жизнь казалась потускней!" - говорю я себе.
А уборная!.. Зашел и выскочил. Защемило сердце. Вспомнилась институтская: зеркала, мрамор, писсуары, сверкающие январской белизной; горящая медь умывальников; мягкие махровые полотенца. Эх-хе-хе!
Как только я появился в классе, ко мне подошел плотный гимназист на коротких ногах и с большой головой.
– Сергей Громан, - представился он.
У гимназиста бьми волосы ежиком и мыслящие глаза. Даже чересчур мыслящие. А рот этакий девический, капризный, с припухлыми, как у Лидочки Орнацкой, розовыми губками.
– Хотите, Анатолий, сидеть со мной на парте?
– Буду очень рад.
– А теперь разрешите вас познакомить с товарищами по классу: Синебрюхов... Васильев... Петров... Никаноров... Коган...
Я пожал тридцать шесть рук.
Всклокоченный щетинистый "дядька" позвонил в колокол, давно не чищенный мелом. Мы вошли в класс.
– Вот наша парта, - сказал Сережа Громан с гордой ноткой в голосе.
Ух, в первом ряду! Все погибло. Теперь и не посочинять стихи во время геометрии, и не почитать из-под парты Александра Блока на латинском уроке.
Блоком я бредил и наяву и во сне. Даже восьмилетняя сестренка вслед за мной истомно тянула с утра до вечера:
Я послал тебе черную розу в бокале
Золотого, как небо, аи...
А за обедом она страстно убеждала отца, что Александр Блок "гениальней Пушкина", сказки которого уже прочла,
Большая перемена.
Мы с Громаном ходим под ручку по "обжорному залу". Так называется большая комната с ненатертым паркетом. В ней широкобедрая грудастая бабуся, с лицом, обсыпанным бородавками и бородавочками, торгует холодными пирожками, плюшками и бутербродами с вареной колбасой без горчицы.