Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги
Шрифт:
— Как?
— Дунька-Коммунистка.
— Блеск! — захохотал актер.
— Чертовски остроумно! — одобрило эфемерное существо. — Дай мне, Маркушенька, апельсинчик. — И, дожевав полтавскую колбасу, она стала нервно сдирать с апельсина пупырчатую кожуру.
— Вот компания кретинов! — не выдержав, сказал я так же громко, как говорил актер.
К нашему огорчению, это только осчастливило нэпмана, сразу узнавшего меня.
— Товарищи… Товарищи!.. — зашептал он. — Знаменитый имажинист Анатолий Мариенгоф!
— Вижу, Маркушенька.
— Вы
— Слышал, — с меньшим восторгом ответил актер, по-мефистофельски вскинув подбритую бровь.
Есенин сидел в глубине ложи, прячась от зрителей.
— Пойдем, Толя, — процедил он побелевшими губами, почти не разжимая челюстей.
Я поднялся с кресла.
Есенин натянул замшевую перчатку на трясущуюся руку.
— Есенин!.. Есенин!.. — зашептали вслед приятные соседи.
— Муж!.. Ха-ха! Муж старухи!
Часы на Театральной площади показывали десять.
— Довезу! — предложил лихач с надменным лицом гвардейца.
— На Пречистенку.
Ветер сорвал цилиндр с моей головы.
Гвардеец со своих высоких извозчичьих козел только покосился на него ироническим глазом.
Красивая молодая дама в норковой шубке, догнав цилиндр, подняла и протянула мне.
— Премного благодарен…
Как-то не выговорилось: «Премного благодарен, гражданка!» Уж очень она была тоненькая даже в своей шубке до колен. Была легкая, как папиросная бумага. И я сказал вместо «гражданка»:
— Премного благодарю, сударыня!
— Пожалуйста, сударь.
И с милой полуулыбкой добавила:
— Это смешно, товарищ Мариенгоф, что в наше время, в нашей Москве вы носите цилиндр.
Ее зубы сверкали, как поддельный жемчуг. Мое поколение еще видело настоящий.
— Вы хотите сказать: «Это глупо»?
— Угадали.
— А Шекспир носил серьгу в ухе, — не соврал я. — Это, пожалуй, еще глупей.
— Шекспир жил в шестнадцатом веке.
— Однако в этом шестнадцатом веке он писал немногим хуже, чем пишем мы в своем двадцатом.
Она прелестно рассмеялась.
— Я хотела бы знать: вы действительно нахал или только притворяетесь? По-моему, притворяетесь.
— Нет. Действительно, — сказал я, хотя не был в этом уверен.
Не влюбился ли я в нее?
К сожалению, гвардейцу на козлах надоело наше «козери», и он тронул вожжей коня. Мы уже неслись по Охотному, а я все еще благодарил ее, помахивая рукой.
Пересекли Тверскую.
Моховая, Румянцевка…
Из-за купола храма Христа показалось бронзовое ухо луны.
Я пробормотал:
— Неужели я больше никогда в жизни не встречу ее?
— К счастью! — ответил Есенин.
— Как идиотски устроена жизнь!
— Под этим я подписываюсь, — сказал Есенин.
Приключение, оборвавшееся после первого диалога, я продолжил в стихах:
Вы голову несли, как вымпел.Загадочна,КакПречистенка.
Две маленькие неяркие звезды из-за трубы балашовского особняка взглянули на меня глазами человека, заболевшего желтухой.
— Приехали, Сережа, — тихо сказал я, беря его за руку.
Всю остальную часть ночи он пил свой есенинский коктейль — водку с пивом. Это был любимый напиток наших нижегородских семинаристов. Они называли его ершом и пили чайными стаканами.
А женщину в норковой шубке я встретил через двадцать семь лет в коридоре мягкого вагона «Москва — Сочи». Она уже была почти старухой. Старухой с широким задом и полными руками в синих жилках, как на мраморных пепельницах. Но улыбалась все так же мило, стараясь не обнажать зубы, которые больше были похожи на пенковую прокуренную трубку, чем на поддельный жемчуг. Но улыбка, выражение глаз сохраняются несколько дольше, чем кость и кожа вокруг век.
— Я вас узнала с первого взгляда, — сказала женщина, — а вы меня… с третьего. Правда?
— Правда, — ответил я, так и не научившись быть очень приятным.
У каждого человека есть своя маска. Ее не так-то легко сбросить.
На другой день в балашовский особняк пожаловал поэт Петр Орешин.
— Дай, Серега, взаймы пять червонцев, — сказал он Есенину. — В субботу отдам. Будь я проклят.
— Нет ни алтына, душа моя.
И Есенин, вынув бумажник, бросил его на стол:
— Все, что найдешь, твое. Без отдачи. Богатей!
Он имел обыкновение рассовывать деньги по карманам. Но на этот раз во всех было пусто.
Орешин взял бумажник и стал деловито обшаривать его.
— Вот так камуфлетина!
Мужиковствующие поэты щеголяли подобными словечками.
— О тебе, Петр, в Библии сказано: «В шее у него жилы железные, а лоб его медный».
— Признавайся, Серега, а в карманах? В карманах есть?
И взглянул на Есенина взглядом испытующим и завистливым. Ершистые брови зло двигались.
— Ищи, — сказал Есенин, поднимая вверх руки. — Ищи!
Орешин дотошно искал, выворачивая карман за карманом.
— Где научился обшаривать-то? В угрозыске, что ли?
— И впрямь ни шпинта. В решете чудо!
— А штиблеты скидывать? — играя в покорность, спросил Есенин. — Может, там найдешь рубликов триста? Под пяткою у меня?
— Дурак! — хмуро выругался Орешин. — Какого же черта на богатой старухе женился?
Есенин стал белым, как носовой платок. Но не ударил Орешина, а только сказал:
— Ах, Петро, Петро!.. Не о тебе ли с твоими друзьями… по вшивому Парнасу… говорено в древности: «Мы благословляем вашу наивность, но не завидуем вашей глупости».