Моя мать Марлен Дитрих. Том 1
Шрифт:
— Мисс Дитрих, что я велел вам сделать?
— Вы велели вынуть сигарету из пачки.
— А разве я не упомянул при этом, что вам страшно?
— Но вы велели не подавать виду!
— Чтобы не заметил Менжу, а не я.
От его недовольства она, как всегда, разнервничалась. Глубоко вздохнула, прежде чем выговорить:
— Мистер… фон… Штернберг… я… я не знаю, чего вы от меня хотите.
— Повторить!.. Звук! Мотор!
С внутренней дрожью, пересиливая себя, униженная и пытающаяся этого не выдать, она повторила сцену. Стараясь, чтобы не дрогнуло лицо, вытянула сигарету из пачки. Камера зафиксировала напряженность
— Стоп! Так и оставим!
Это было то, чего он добивался: дрожь руки.
Папиляйн,
Джо лучше удается вытянуть из меня то, что я чувствую, чем мне самой. Из-за Мутти актерское дело дается мне ох как трудно. Во мне засело: «Нельзя выдавать свои чувства, это дурной тон». Джо говорит мне, что делать, и я делаю. Я — его солдат, он — мой командир, и он ведет меня через каждый дюйм фильма. «Поверни голову налево, теперь направо, не торопись…» И это очень удобно — выполнять приказы, — но иногда утомляет… Операторы называют меня Розовым Ангелом, потому что считают, что я чересчур сдержанная, никакого темперамента. Когда на площадке Джо фон Штернберг, там немного места остается для темперамента. Честно говоря, тут все — просто его орудие по извлечению эмоций.
Визуально ему удалось то, что, как говорили парикмахеры, невозможно без обесцвечивания волос, — он изменил их оттенок. Он дает подсветку сзади, так умело, что над головой как будто ореол. Это поэт, который пишет не словами, а образами, а вместо карандаша у него — свет и камера.
Я — его творение, дело его рук. Он придает впалость моим щекам — тенями, — он распахивает мои глаза, и я сама заворожена своим лицом на экране, и каждый день предвкушаю просмотр, чтобы увидеть, как я, его создание, буду выглядеть.
По завершении съемок началась личная одиссея фон Штернберга: вырезать, клеить, формовать «Марокко» в магическое целое, которое ему виделось. Потом он прокрутил фильм для моей матери — только они вдвоем сидели в просмотровой. Она не произнесла ни слова, не выпускала его руку из своей, сжимая ее всякий раз, как что-то казалось ей замечательным. Он любил рассказывать, что после просмотра его рука была вся в синяках и распухшая. В тот вечер, по дороге домой, она сунула записочку в карман его брюк:
Ты — Ты один — Маэстро — Даритель — Оправдание моей жизни — Учитель — Любовь, за которой мне должно следовать сердцем и разумом.
Ей так понравилось написанное, что она послала копию моему отцу. Почти сразу же был запущен в производство их следующий фильм. На сюжет, набросанный фон Штернбергом, о прекрасной шпионке Х-27, которую в финале расстреливает красивый офицер. Для американского рынка фильм назвали «Обесчещенная». На «МГМ» поспешно готовились к съемкам «Мата Хари», следующей ленты с Гретой Гарбо.
«Парамаунт» выпустил в прокат «Голубого ангела» не раньше, чем их новая иноземная собственность стала угрозой для Гарбо и получила бурное одобрение за роль, снятую в Америке. Так что к тому моменту, когда сделанный еще в Германии фильм ударил по американскому рынку — в декабре 1930 года — публика была уже загипнотизирована
Совершенно не разбираясь в деловой стороне киноиндустрии, моя мать сделала, что ей велели, удовлетворила все чаяния фон Штернберга, упаковала вещи, дала ему поручение найти дом побольше «с бассейном для Ребенка» и одарила прощальным поцелуем. Она спешила в Берлин ко дню моего рождения. Мне исполнялось шесть лет.
Шел к концу 1930 год. Ей было без малого двадцать девять. Она снялась в трех фильмах, которые будут жить вечно, из них два — главным образом благодаря ей. Она стала звездой мирового кино. Какой год для романтической девушки из Шёнеберга!
Провожая ее на станцию, фон Штернберг опустил прощальную записочку в карман ее брюк.
Любимая — любимейшая из всех — я благодарю тебя за чудесную записку и за все хорошее и плохое — все было прекрасно. Прости меня за то, что я такой — я бы не мог, не сумел быть другим.
Прощай, любовь моя, да будут прекрасными твои дни,
Твой Джо
Приезд моей матери предвозвестило прибытие ее новых дорожных сундуков, сделанных для нее на заказ в Америке: двухтонные, серые, с латунными замками, украшенные большими черными «М» и «Д». Их было шесть, каждый величиной с кладовку. Они перегородили нашу прихожую, как каменный забор с монограммами. После того как их разгрузили, их серые камчатные недра стали моими любимыми игрушечными домами.
В первый момент я не узнала тоненькую изящную леди, вошедшую в наш дом — но когда она покрыла меня поцелуями, все стало ясно: вернулась моя мама. Все же разница чувствовалась: какая-то новая властность, уверенность в себе, как будто королева стала королем. Я, конечно, облачилась по такому торжественному случаю в свой индейский костюм. Она упала на колени, тиская и сжимая меня так сильно, что я чуть не задохнулась.
— Что? Ты простужена? Папи! У Ребенка кашель! Я оставила тебя больной, возвращаюсь — ты снова больна? Немедленно снять этот дурацкий наряд и марш в постель… — Жизнь вернулась на круги своя.
Поприветствовать мою мать сбежались все ее берлинские друзья. Ловя каждое ее слово, мы слушали голливудские истории, мы слушали, как снимались ее первые американские фильмы.
— Погодите, вот увидите «Марокко». У вас дух захватит — и это все работа фон Штернберга. Я выгляжу сногсшибательно, крупные планы — восторг. Но когда дойдет до рук… — толстуха! И такая же беда с бедрами. Ноги, конечно, мы должны были показать, но Джо больше не хотелось выставлять пояс с подвязками; кроме того, в Америке они из подвязок делают дело. Подвязки их шокируют — как будто это что-то из Маркиза де Сада. Так что мы остановились на шортах из черного бархата — чтобы скрыть бедра. И снова беда! Из-под черной линии шорт белые бедра просто выпирали, но я поправила дело длинным боа с бахромой. Я свешивала его на то бедро, которое было ближе к камере!»