Моя мать Марлен Дитрих. Том 1
Шрифт:
Она наложила себе в тарелку еще порцию фаршированной капусты. Вероятно, она порядком оголодала. Перед самым обедом я видела, как она жевала ломоть ржаного хлеба с гусиным салом.
— Лучше всего в «Марокко» — это когда я в своем собственном фраке. Выглядит шикарно. Фон Штернберг начал с него. Публика, конечно, ждет ноги — так вот же вам на закуску брюки! Неплохая идея? Авторство, естественно, Джо. Он знал, как отлично будут выглядеть цилиндр и фрак, а… Гарбо, вы знаете, почему-то выглядит кошмарно в мужской одежде — что очень странно, потому что все говорят, что она из герл-скаутов. Так что я делаю, когда я во фраке? Я подхожу к столику одной хорошенькой женщины и целую ее — в губы — потом откалываю от ее платья гардению,
Вообще, поскольку они в чем-то очень умны, — она подцепила еще один соленый огурчик, — в чем-то они могут быть совершенно тупые. Они точно так же переживают за меня, когда я ухожу вслед за Купером в пустыню. Ей-богу! Джо заставил меня идти за ним по пустыне — на высоких каблуках! Мы с ним просто переругались из-за этого. Наконец, он разрешил мне снять эти дурацкие туфли на середине съемки. Песок, конечно, обжег мне ступни, но по фильму получилось хорошо, что сначала я была в туфлях. Он знал. Он это мысленно прокрутил в голове, а теперь это всем нравится. Джо говорит, что иногда я могу ужасно ошибаться — и он прав. А слышали бы вы, какие вопросы задают американские репортеры! Вот уж кто не стесняется! «Какой у вас размер обуви? Сколько вы весите? Ваш рост?» Забавно… такая неотесанность. Лезут в личную жизнь. О таких вещах должны знать только в гардеробной… но американцам подавай всю подноготную. Наконец, мне пришлось спросить Трэвиса Бентона, сколько во мне роста. Он сказал: «Пять футов и шесть дюймов». Что бы это значило? Ты не знаешь, Папи, сколько это по человеческим меркам?
Мой отец ответил:
— Один метр шестьдесят семь с половиной сантиметров.
— Час от часу не легче!
— Мутти, — осмелилась я спросить, — а твой дикарь был в «Марокко»?
Она налегла на яблочный штрудель.
— Разумеется, мой ангел… а теперь у меня есть еще одна кукла. Мистер фон Штернберг подарил мне кули — тоже из войлока, с настоящими черными волосами, в остроконечной соломенной шляпе и в деревянных китайских башмаках. Обе куклы сидят на моем гримировальном столике в сцене с туалетной комнатой. И в «Обесчещенной» тоже.
В то Рождество у нас была самая большая за все время елка, и на ней столько красных восковых свечей, что они согрели всю комнату. Я получила в подарок бакалейный магазинчик с прилавком мне по пояс, на нем — медные весы, маленькие гирьки и несколько лотков со всевозможной колбасой из марципана. На вид она была такой настоящей, что, казалось, пахла копченой свининой. Я часами могла возиться, нарезая ее на кусочки ножичком, взвешивая и отпуская покупку, крутя ручку серебристого кассового аппарата и выдавая сдачу. Главными покупателями были Тами и Бекки. Мое последнее Рождество в Германии выдалось особенно запоминающимся.
Теперь, когда мне «официально» исполнилось шесть лет, я знала, что уже доросла до школы. Мне так хотелось пойти в школу учить разные предметы, быть среди ровесников, завести товарищей, носить в ранце за спиной толстые учебники и, может быть, даже деревянный пенал с мягким ластиком и фетровой тряпочкой для перьев. Но времени для всего этого не было: нас поджидал пароход и новая жизнь в месте под названием Голливуд. Может быть, там дети тоже ходят в школу? Может, и мне разрешат пойти в школу? Я спросила об этом отца.
— Нет, Кот. Там все говорят по-английски, сначала тебе надо будет выучить язык. Только тогда тебе разрешат пойти в школу.
Я уже знала «о’кей» и решила, что остальное выучу быстро.
— А у американских детей есть деревянные пеналы с тряпочкой для перьев?
— Может, и есть.
Я почувствовала, что отца, занятого составлением списка покупок, начинают раздражать мои вопросы. Лучше было его не трогать.
Пока моя мать была в Лондоне на премьере «Марокко», у меня заболел щенок. Отец повез его к доктору. Вернулся один и сказал мне, что щенок умер и «что это даже к лучшему, потому что, оказывается,
Перед самым отъездом из Берлина моя мать повела меня к доктору, чтобы он осмотрел мои «кривые» ноги. Доктор объявил, что теперь они в полном порядке. Моя мать поцеловала сначала его, потом мои ноги. Вернувшись домой, она велела Рези: «Распакуй колодки, мы их оставляем, Ребенок поправился!» Мой отец только улыбнулся и никак не прокомментировал это «чудо» современной медицины.
Бекки ехала с нами.
— Поскольку никто из вас все равно не знает по-английски, будете учить его все вместе, — заявила моя мать.
Начались прощальные визиты. Я отдельно навестила бабушку. Она посмотрела на меня, как на обреченную, наказала хорошо вести себя, слушаться маму, помнить, что я немка — что бы ни случилось. Потом поцеловала меня так нежно, как никогда, и сказала: «До встречи». Перед уходом я успела попрощаться и с маленьким домиком на чердаке.
Меня одели в белую кроличью шубку и такую же шапку, муфта на шелковом шнуре свисала из-под воротника. Мой роскошный дорожный костюм довершали белые гамаши и ботинки с меховой оторочкой. Снаряжение — как для экспедиции на Северный полюс, только с данью элегантности. На моей матери было парижское шерстяное платье «арт деко» от Пату и леопардовая шуба — из «Голубого ангела», которая каким-то образом попала в ее коллекцию. Мой отец не одобрил этот ансамбль.
— Нельзя сочетать узорчатое платье с таким пестрым мехом, как леопардовый, — заметил он.
Моя мать пытливо взглянула на себя в зеркало, хотела было переодеться, но времени уже не оставалось.
Пароход «Бремен» был большой невероятно! Лаже запрокинув голову, я едва могла различить верхушки его гигантских дымовых труб. Как могла такая громадина и такая тяжесть плавать по воде и доплыть до Америки? Оставив мою мать и представителей студии «Парамаунт» разбираться с толпой репортеров, мой отец провел Бекки, Рези и меня по крытому трапу на пароход. Запах резины и политуры для металла был для меня, словно удар кулаком в живот, а ведь мы еще не тронулись с места! Но я проглотила слюну и прошла по слабо освещенным коридорам до нашего отсека на пароходе. Все было громадным, пустым, с острыми углами: роскошь из сверкающего хрома, меловой белизны и угольной черноты, — все холодное, как лед. Посреди этого необъятного пространства одиноко торчали необходимые предметы меблировки. Мы разместились с размахом — каждому по каюте, даже особая каюта для сундуков. Багаж, который не мог нам понадобиться за семь дней пути, поместили в трюм. Молодые люди, голубоглазые, с выцветшими волосами, в жестких форменных жакетах стали вызванивать на колокольчиках, которые держали в руках, простенький мотивчик, выпевая: «Все на берег, кто на берег!» Все заволновались, засуетились, заплакали.
Моя мать поцеловала моего отца; моя мать поцеловала Вилли Форста; моя мать поцеловала Тами; моя мать поцеловала еще многих, а они в ответ целовали ее. Я поцеловала моего отца, прижалась к Тами. Тами крепко поцеловала меня, обняла с выражением боли и сунула в руки сверток в русской упаковочной бумаге. Моя мать отдавала последние указания остающимся. Загудел пароходный гудок.
Не желая поднимать суматоху, — ее уже прекрасно узнавала публика, — мать осталась в каюте, а мы с Бекки вышли на палубу, в толпу машущих руками и что-то кричащих людей. Среди провожающих, сгрудившихся внизу, на причале, мы пытались разглядеть моего отца и Тами. Я стояла у поручней, неистово размахивая руками в надежде, что они меня увидят. В глубоком кармане моей кроличьей шубки лежал прощальный подарок Тами — деревянный пенал с фетровой тряпочкой для перьев и с мягким ластиком. Хотя в школе он мне ни разу не пригодился, я многие годы носила его, как талисман.