Моя повесть-2. Пространство Эвклида
Шрифт:
И когда я с вершины Олимпа окидывал взором мою родину, то в ней от Киева до Архангельска, казалось, и усмотреть нечего было, кроме драных крыш, покрывавших Россию от моря и до моря.
Взобраться на Олимп легче, чем спуститься с него…
В кануны больших праздников опрощалось величие Петербурга. Он становился обывателем, занятым безделушками елок, поздравлениями и закусками. Магазины до поздней ночи лили свет газокалильных ламп на тротуары. На площадях и перекрестках трещали костры, окруженные веселой болтовней и остротами греющихся. И до низов распространялся этот предпраздничный уют.
Жил я однажды в такое
В отдельных комнатах было прибрано. Вымыты полы, устланы половиками. На столах накрыты столешники.
На общей кухне женщины кипятили и жарили разговенье. Ребятишки хватали матерей за подолы, лезли к плите, истекали слюной и слезами от ожидания.
– Погоди ты, отец гостинцу принесет, - утешала одна мать своего ревуна, тычась беременным животом о горячий край плиты. По случаю торжественности в мыслях бабы даже не ругались между собой в тесноте сковородок и горшков.
В одной комнате хозяин уже дома. Возвращаясь из бани, купил он детям помадки и книжку занятную с картинками. Разлегся отец на лоскутном одеяле, а ребята на нем и возле. Обугленным пальцем муслявит он переворачиваемые страницы. Редок для ребят свободный отец, да и особенный он для них сегодня: баней пахнет, в чистой рубахе, на руках белая кожа видна, и никуда он не спешит и их спать не гонит. А из кухни аромат, как из съестной лавки.
Зашершавил отец по голове младшего:
– Эй, соплячок, ты мне брюхо продавишь… - а малыш и вправду на самом животе отцовском разлегся и локтем уперся, свою голову поддерживает. Глаза отцу в рот уставил, видно, удивляется, как это тот слова из книжки вылупляет.
Мать вносит кипящий самовар, а за ним и скоромное для разговенья…
Другой отец еще не вернулся с гостинцами. Обещался крепко, да мужик больно слабый. Жена от волнения говядину подожгла. Отпихнула мальчонку от подола, а тот уже всерьез заревел: устал, разомлел от печки, спать хочет. Уложила женщина ребенка - и опять беременным животом к плите… В похлебке мясо не доваривается, - все как назло. Товарка по готовленью успокаивает бабу, - может-де, в бане мужик задержался, но тут влетает в кухню соседка с оповещением, что муж ее пришел, пьяный, как боров…
Баба ахнула вся, видать, и за ребенка к за живот свой на сносях…
Из-за перегородки мне слышно, как сдвинулась и затренькала о пол посуда и как затошнило опившегося.
– Окаянный, даже в баню не сходил!
– слышен сдержанный от стыда голос жены. Так же сдержанно вскрикивает она от ударов мужа во что-то мягкое…
В этой комнатенке неудачный канун большого праздника!
Есть захватывающие предгибельные моменты в жизни Петербурга, когда сама природа поведет атаку на его твердыни, когда западным циклоном взъерошит она Неву, выхлестнет ее из гранитных берегов и реками разбросит по перспективам города. Очумелые барки вскарабкаются на горбы мостов; погаснет свет… Натянет тогда до судорог Медный всадник удила коня, и - быть или не быть его городу.
Глава седьмая
ШКОЛА ТЕХНИЧЕСКОГО РИСОВАНИЯ
От Лебяжьего канала, за Цепным мостом, поверх Соляного Городка высился стеклянный свод художественно-промышленного музея барона Штиглица. Во время моего поступления
К зданию музея примыкала школа. Через двор входили в низкую раздевальню, откуда вела лестница наверх и размещала по четырем этажам учащихся.
Чистота коридоров и прекрасно оборудованных классов была невероятной для меня. Казалось, как же работать здесь, когда и пошевелиться страшно, чтоб не запачкать помещения. Казалось, что и порядок здесь должен быть особенный, по движениям служителей в темно-синих сюртуках, по рассчитанности их шагов, порядок предчувствовался, да он и был таким.
Во всем чувствовались рука и зоркий глаз хозяина этого учреждения, а главное, чего а сразу не заметил, любовь к своему детищу.
Выдержал я экзамены хорошо и был внедрен в эту точность дисциплины, разворачивавшей силы ученика и дававшей от сих и до сих знания.
Уставший от трудностей самоучки, я вздохнул облегченно: путь мой был найден. Оставалось только приложить все силы и выдержку на его прохождение. И, надо сказать правду, горячо и преданно взялся я за работу. Дня не хватало при моем интересе к разнообразию преподавания.
Давая познания по общей изобразительности, школа все внимание ученика сосредоточивала на способах выполнения, ока чередовала карандаш, перо, кисть, осложняя и самые объекты изображения от орнамента до натурщика. Все устремлялось на конечную цель школы - дать такое изображение, чтоб с него можно было воспроизвести в точности предмет изображенный. Основные дисциплины рисунка, живописи и скульптуры расходились по линиям специальностей: мебельно-обстановочной, декоративной, майоликовой, чеканной, гравюрной и кожетисненой. Точкой схода была композиция проекционная и выполнение самой вещи.
В такой же последовательности преподавались и теоретические предметы, мельчая на концах, они углублялись в обособленную ремесленность.
Особой заботой школы было окружено черчение с его непогрешимой точностью.
Коридорами и классами с шевелюрой Саваофа носился дух школы - Месмахер. Он вскидывал на черной ленте пенсне, улавливая на ходу, не сдает ли где колесо машины четырех этажей.
Внутренним коридором уходил Месмахер в готовившийся к открытию музей, в свою лебединую песнь.
На стенах актового зала музея распластались картины Тьеполо со слонами и победителями. В витринах зацветились венецианское стекло и средневековые майолики. Парчи тканей, кружева, бронза и фарфор вскрывали быт и судьбы народов далекой истории. Выпускные ученики школы заканчивали росписи второго этажа: ренессансами, барокко услаждали они плафоны зал и соединительные арки, старались воскресить орнаментику отошедшей в легенды жизни.
В угловой части музея, примыкавшей к школе, помещалась библиотека Штиглица. Этажи шкафов вмещали в себя мировые памятники прикладного искусства. Эта, единственная в России по богатству специального материала, библиотека охранялась ее цербером, профессором Галенбеком, страшным своей строгостью и романтичным георгиевским солдатским крестом за турецкую войну. Густой голос Галенбека даже в шепоте взлаивал, а хмурое, с нависшими бровями лицо даже в нежные минуты его настроения было гневным. Каждому подходившему к нему за увражами оно, казалось, говорило: "ага, вот мой самый злостный враг!"