Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был
Шрифт:
Родители ее жили в деревне и мало думали о воспитании дочери. Детство ее прошло между отцом-ипохондриком и матерью, доброю и умною, но чахоточною. Наконец, ее взял к себе дядя и впервые озаботился ее образованием. Но ему некогда было постоянно следить за ней, и он сдал ее на руки сестре. Анна Михайловна, во всех других отношениях достойная женщина, в этом случае оказалась ниже самой себя. Она была страстная мать, а дочери ее природа отказала даже в самой заурядной миловидности: отсюда ее раздражение против хорошенькой Машеньки. Она завидовала ей и, во избежание не выгодных сравнений для своего детища, держала племянницу в стороне. Таким образом, бедная Машенька и в доме дяди оставалась одинокою. Тут, кстати или не кстати, выступил на сцену я. Сначала она меня дичилась и бросала на меня из-под длинных ресниц недружелюбные взгляды. Я был для нее учитель, существо несимпатичное, которое должно было, думала она, внести в ее и без того невеселую жизнь новый элемент скуки и
Я, со своей стороны, не без трепета приступал к занятиям с ней. Такой ученицы у меня еще не бывало. Всего годом моложе меня, она, со своей расцветающей красотой и с дремлющим умом, казалась мне, ошалелому от романов, спящей царевной, разбудить которую был призван я. Во мне заиграло воображение, и я задался мыслью расшевелить ум и сердце Машеньки. Увы! Первое так и осталось мечтой, а второе дало мне мимолетное и далеко не полное удовлетворение. Машенька скоро убедилась, что я не сухой педагог, а живой, увлекающийся юноша, который, при всей напускной важности и требовательности, на какую его обязывал учительский долг, способен и сочувствовать, и, по возможности, облегчать ей труд. Строгий и сдержанный вид маленькой женщины уступил в ней место детской доверчивости. Она сделала меня поверенным своих маленьких тайн и огорчений. А я, смотря по обстоятельствам, то ласково утешал ее, то с важностью ментора читал ей наставления.
Но мало-помалу в нас зародилось чувство более горячее и требовательное, чем братская приязнь, которою мы, однако, продолжали обманывать себя. Предоставленные самим себе — Анна Михайловна никогда не присутствовала при наших уроках, — не знаю, как далеко зашли бы мы в нашей неопытности и какой исход имела бы в заключение эта опасная игра, в которую уже начали замешиваться и пламенные взгляды, и нежные рукопожатия. Но тем временем наступил отъезд из Острогожска генерала. Димитрий Михайлович не хотел больше подвергать Машеньку случайностям своей военной кочевой жизни и поместил ее, для окончания образования, в харьковский институт. Горестно было наше расставание; мы знали, что никогда больше не свидимся. Наш последний урок прошел в слезах и горьких сетованиях на нашу судьбу. Под конец мы не выдержали, бросились в объятия друг друга и обменялись первым и последним поцелуем. Машенька уехала, а я вдогонку ей написал длинную прощальную элегию, конечно, в прозе, которую, в качестве наставника, постарался испестрить возвышенными сентенциями и поучениями.
Этим и кончился первый романтический эпизод моей жизни. Он бледен, скажут. Пусть так, но, за отсутствием более ярких радостей в моей трудовой и полной лишений юности, и он был светлым лучом, воспоминание о котором и до сих пор греет меня.
Новое обстоятельство скоро еще больше скрепило мои отношения с генералом Юзефовичем. Отец покончил дела с Юлией Татарчуковой и вернулся из Богучар. Он расстался со своей доверительницей, как только перестал быть нужен ей. Впрочем, сам отец подал главный повод к тому. Его романтическая страсть к молодой вдове постоянно росла и, наконец, приняла размеры, которые начали уже серьезно грозить ее покою. Устроив ей гнездо, неугомонный обожатель Юлии задумал и сам поселился в созданной им Аркадии, хотя бы для того только, чтобы беспрерывно наслаждаться лицезрением своего божества. Молодая женщина не согласилась. Между ними произошла ссора, и они расстались, на этот раз уже навсегда — она, негодуя на дерзкий план своего поклонника, а он, унося с собой глубокую рану отвергнутой любви.
Генерал Юзефович между тем давно желал заручиться моим отцом для ведения собственных дел. Он поспешил воспользоваться настоящей минутой и предложил ему заняться тяжебным делом по его имению в Полтавской губернии, в Пирятинском повете, как тогда назывались малороссийские уезды. Отцу, таким образом, предстояла новая разлука с семьей; ему надо было ехать на самое место производства дела, в вотчину генерала, Сотниковку. Он вообще не любил тяжебных дел, особенно сомнительного свойства, каким позднее и оказалось поручаемое ему теперь. Генерал тягался с крестьянами за землю, которую, кажется, отнял у них не совсем законно. Как бы то ни было, а тогда отец еще ничего об этом не знал и, чтобы не остаться без хлеба, согласился еще раз окунуться в ненавистный ему тяжебный омут. Он уехал в Сотниковку, а Дмитрий Михайлович взялся, в его отсутствие, заботиться о всей нашей семье. И, действительно, он так устроил мать, что она, по крайней мере на время, была избавлена от нужды.
Мало того, несколько месяцев спустя он, снисходя к желанию отца повидаться с кем нибудь из домашних, отправил меня к нему. Генерал с редкою заботливостью снарядил меня в путь, взял на себя все дорожные издержки и, ввиду моей неопытности, для большой безопасности дал мне в провожатые одного почтенного унтер-офицера. Отца я застал отягощенного делами и в сильной тоске. К сердечным страданиям, к скуке одиночества теперь присоединилось еще щемящее чувство недовольства самим собой за легкомысленно взятую на себя ответственность по делу, в правоте которого он начал разочаровываться. Свидание со мной, однако, значительно освежило его, и
Матери недолго пришлось пользоваться относительно беззаботным существованием под крылом Юзефовича. Два месяца спустя после моей поездки в Полтавскую губернию мы получили известие о смерти отца. Он умер в Пирятине, после пятидневного недомогания. Судьба до конца не смягчилась к бедному страдальцу. Он умер, удрученный сознанием бесплодности своих трудов. Чужие руки закрыли ему глаза. Присутствие близких не смягчило горечи его последних минут. Бедный, бедный отец! На что послужили ему способности, благородство чувств и честность поступков? Все это было в нем исковеркано, придавлено средой и обстоятельствами. Можно ли винить его в том, что он не превозмог своей судьбы, не всегда умел противиться страстям? Нет, пусть ищут героев где хотят, но не в русском крепостном человеке, для которого каждое преимущество его натуры являлось новым бичом, новым поводом к падению. А отец мой до последнего вздоха сохранил настолько уважения к своему попранному человеческому достоинству, что и в позоре своего положения не опозорил себя ни одним низким делом, ни одной бесчестной мыслью.
Елец — Чугуев
Известие о смерти отца дошло до нас через генерала Юзефовича. Он постарался, насколько мог, смягчить этот новый удар нашей бедной матери. Он и себя приобщал к нашему горю; говорил, что лишился в покойном незаменимого помощника; обещал по-прежнему заботиться о его семье.
Странное обстоятельство предшествовало смерти отца. Между сложными и запутанными явлениями человеческой жизни встречаются такие, которые в простодушных людях вызывают невольное расположение к суеверию. Так было и с моею матерью. Ей незадолго перед тем приснился сон, в котором она до конца жизни не переставала видеть пророческий смысл. И в самом деле, он удивительно совпал с последующими событиями ее жизни. Ей снилось, что она с отцом и со мной куда-то едет в телеге. Местность незнакомая. Я сижу рядом с ней. Отец, на облучке, правит лошадью. Вдруг небо точно вспыхивает, над нами раздается оглушительный треск грома. Отец мгновенно исчезает. Испуганная лошадь бьется и грозит опрокинуть телегу. Мать в ужасе. Но я хватаюсь за вожжи и восклицаю: «Не бойтесь, мы доедем, куда нам надо: я буду править». Два дня спустя пришла весть о смерти отца, и мне действительно надо было взять в свои еще слабые руки управление нашим семейным мирком и вести его дальше по пути жизни.
Наступил 1820 год. Генерал Юзефович был назначен командовать, вместо драгунской, первой конно-гвардейской дивизией. Последняя квартировала в Ельце, куда Димитрий Михайлович и должен был немедленно отправиться. Он стал и меня звать с собою. Привязанность к нему и к его сестре, с одной стороны, с другой — выгоды семьи, которой я теперь был единственным кормильцем, заставили меня согласиться. Мать, как ни тяжела была для нее эта новая разлука, однако сознала основательность моего решения и не противилась моему отъезду. Да я и ехал не на край света! Но не так легко обошлось дело с моими острогожскими друзьями. Я и не подозревал, что был такой важной особой в их глазах. Кружок, в котором я вращался, и особенно родители моих учеников заволновались. На меня посыпался град упреков. Доставалось и генералу за то, что он меня «похищал», — только ему, конечно, за глаза, меня же открыто укоряли за измену городу, так радушно приютившему меня. Я был озадачен, огорчен, уже готовился взять назад слово, данное генералу, но тот распорядился по-военному: мигом поднялся всем домом и увлек меня за собой, не дав времени одуматься.
Итак, я очутился в Ельце. Генералу было отведено прекрасное, обширное помещение — целый дом одного из богатейших купцов в городе, Желудкова. Елец тогда слыл одним из лучших уездных городов. Он был хорошо обстроен. В нем насчитывалось немало каменных зданий, между прочим, двадцать две церкви, и почти не слыханная в те времена роскошь — он мог похвалиться каменной мостовой. Внешним видом Елец, что и говорить, значительно превосходил мой милый Острогожск, но зато в такой же мере уступал ему по внутреннему содержанию и складу в нем жизни. В Ельце, как в городе исключительно торговом — он вел обширную торговлю крупчатой мукою, — почти не было дворян. Местную аристократию составляли купцы, которые преследовали одну цель — наживу. Таким образом, все соревнование между ними ограничивалось щегольством друг перед другом, изворотливостью и плутовством как лучшими средствами для достижения этой цели. Чиновничество соперничало с ними и в стремлении к наживе, и в искусстве обогащаться; оно повально брало взятки и обкрадывало казну. Запевалой здесь, как и подобало при таких условиях, было первое в городе чиновное лицо — городничий. Какой-то отставной полковник, без ноги, он, что называется, драл с живого и с мертвого и пользовался соответственным почетом среди подобных себе. Нравы всех горожан вообще были старинного склада, наивно-грязные и грубые: в них не было места ни общественным, ни семейным добродетелям. Женщины там, по примеру бабушек, все еще безобразили себя белилами и румянами.