Моя сберегательная книжка
Шрифт:
– Марь Николавна-а!
Дверь раскрывается, маленькая старушка, с полными, раскроенными многочисленными морщинками на затейливые ромбики и треугольнички щеками, строго баском спрашивает:
– Ну что тебе, Алексей? Виделись нынче вроде.
– Вот, привел, - выдергивая меня из-за себя, объявляет Алексей и довольно ухмыляется.
– Не узнаете?
– Здравствуйте, Мария Николаевна, - говорю я, смущенно комкая шляпу.
В руках у Марии Николаевны книжка, заложенная указательным пальцем; прищурившись, она секунду-другую пристально вглядывается
– Не узнаю что-то...
Я называюсь, книжка шлепается на крыльцо, строгий басок моей старой учительницы ломается, становится незнакомым и тонким:
– Коленька!..
Она обнимает меня, целует, ее маленький сухой рот подергивается.
И тут же, словно устыдившись минутного порыва, она отстраняет меня, бранчливо говорит:
– Слыхала, слыхала, что книжки пишешь. А небось мне вот не привез, старухе-то?
– Не привез, Мария Николаевна, - покаянно признаюсь я, ругая себя в душе самыми черными словами.
– Ну и бессовестный! В следующий раз не привезешь - на порог не пущу! Ладно уж, не езди - прислать-то не забудь!..
Выговорив, Мария Николаевна снова окидывает меня добрыми сияющими глазами, сокрушается:
– Постарел, Коля, постарел... А я ведь тебя вот таким помню, показывает она себе по плечо.
– Орел-парень был! Председатель учкома! Помнишь, как мы с тобой на кустовое совещание в Кочкарлей ездили?
– Помню, Мария Николаевна, - смеюсь я.
– Вернулись мы с вами, встал я на вашу кафедру - перед ребятами отчитываться, сказал: "товарищи", а что дальше говорить - не знаю. Спасибо, что вы тогда выручили, сами обо всем рассказали.
– Ну, это пустяки!
– отмахивается Мария Николаевча.
– Подъехали, помню, к Кочкарлейской школе, ребята выбежали, кричат, а ты так, с укоризной, спрашиваешь:
"Ну, чего кричите?.."
Мария Николаевна берет поднятую мною с пола книжку, показывает на нее:
– Вот так, Коля, и живу. Отработала, на пенсию вышла. Дома сижу да книжки читаю. Одна, только воспоминания и остались. Племянница моя умерла, слышал?
– Слышал, Мария Николаевна.
– Одна-одинешенька, как перст, - вздыхает старушка, и глаза ее туманятся.
Полчаса спустя, оглядываясь и помахивая все еще стоящей на крыльце учительнице, мы идем дальше. Алексей добродушно ворчит:
– Зря старая на одиночество жалуется. У редкого столько родни наберется: все село, считай. Всех ведь за полвека выучила тут... Как кто откуда ни приедет, так к кому первым делом? К Марь Николавне. И старый, и малый - все к ней... Одиночество!..
Каменная, дореволюционной кладки школа, вставшая поперек улицы, делит село на две части. Я больше любил эту, нижнюю, сторону и сейчас, многое узнавая, оглядываюсь. Вон и наша машина из проулка выглядывает, вон дом, в котором мы прежде жили...
– Не забыл?
– спрашивает Алексей.
– Ну, что ты!..
По заросшей травой улице, прямо на нас, торопливо, почти бегом, идет пожилая женщина в повязанном покрестьянски белом платочке.
Хочу предупредить женщину об опасности - на пути ее лежит бревно, она, не глядя под ноги, быстро переступает через него, подбегает ко мне и, не говоря ни слова, часто целует теплыми мягкими губами. С пожилого, изрезанного морщинами лица на меня из далекого смотрят молодые и прекрасные, наполненные слезами глаза.
В сердце что-то сдвигается с места, и вот из него, больно торкнувшегося сердца, а не из отказавшей вдруг памяти, судорожно продирающейся сквозь толщу лет, вырывается у меня жалобно и радостно:
– Теть Maшa!
– Я, голубчик, я, Коленька!
– прижатая меня, как маленького, к груди, шепчет женптина.
– Узчал старенькую?
Сквозь горячий туман, оставив на лице женщины только эти, не тронутые временем лучистые молодые глаза, я мысленно разглаживаю ее глубокие морщины, возвращаю обожженным годами щекам их былые округлость и краски и окончательно узнаю в ней подругу и ровесницу моей молодой, рано скончавшейся матери.
– Узнал, тетя Маша, узнал!
– Приехал на родную могилку?
– спрашивает она и без всякого упрека говорит: - Как же я тебя ждала долго!
Тетя Маша!..
...В 1918 году молодая учительница, недавно кончившая гимназию, познакомилась на станции Злынка, ныне Брянской области, с местным лесничим и вскоре стала его женой. Первый ребенок у молодой четы прожил недолго; на память о нем сохранилась только прядка мягких, как шелк, волос в маленьком зеленом конвертике.
Иногда, загрустив, мать украдкой раскрывала этот конвертик, и, став уже болыненьким, я однажды узнал, что у меня была сестренка...
Я родился три года спустя в украинском местечке Баничи; помню себя отдельно, отрывками (да и то эти эпизоды датированы были позже, с помощью взрослых) - с двух лет, и почти в каждом таком промельке возникает красивое и доброе лицо моей матери.
Профессия лесного работника в те далекие годы была довольно кочевой. Старые лесничества закрывались, открывались новые, и наша семья перебиралась поочередно то в зеленый городок Глухов, то в Жиздру, потом в Никулино и в Поспеловку, где, подалеку от родной Гомелыщшы, навсегда и осталась моя мать...
В небольшом селе с начальной школой, в которой преподавала всего-навсего одна учительница - Мария Николаевна, работать было негде; волей-неволей все свои силы и привязанности мать отдавала семье, мне и соседским ребятишкам. Под ее наблюдением я и мои приятели готовили, и, кажется, довольно неплохо, уроки, сначала слушали, а потом и сами приохотились читать книжки.
По соседству с нами жила семья Ефима Ганина, работавшего в ту пору у отца кучером. Ефим, прозванный почему-то Мягким, попивал, и, когда начинал скандалить, его статная кареглазая жена Маша, захватив ребятишек, бежала к нам. Мать кормила их, успокаивала, как могла, Машу, а утром выговаривала конфузившемуся, обросшему черной бородой Ефиму...