Моя вина
Шрифт:
Кари пришла ко мне в пять часов вечера. Она приходила ко мне в пять часов каждый день в течение следующих шести дней; я не знаю, как она это устраивала.
Что я мог ей сказать? Не вышло.
Она как-то сразу обмякла, сникла на стуле, словно все кости у нее вдруг сделались из воска.
Боюсь, что слова утешения, которые я говорил ей, на этот раз звучали еще более принужденно, чем накануне. Что-то насчет того, что ерунда, мол, это ведь только первая попытка. И время еще есть. И не нервничай, милая и дорогая, зачем ты так нервничаешь…
Она ушла через полчаса. У нее было лицо как у мертвой — бледное, застывшее, отсутствующее. Мысли ее — если у
Однажды я набрался мужества — это стоило мне невероятных усилий — и попросил совета у приятеля. Когда я принимал это решение, я думал: "Спрошу первого, кого, встречу".
И этим первым оказался — ну, не смешно ли! — Ларе Флатен. Я взял с него слово молчать, и он клялся и божился весьма торжественно, но я знал, что едва ли он сумеет долго хранить при себе столь интересную новость. Ну и бог с ним, все только решат, что я его разыграл. Хуже, что помощи от него, ждать не приходилось, он только широко открыл глаза, ужасно испугался — за меня, а через секунду еще даже больше — при мысли, что это могло бы случиться и с ним; потом он сказал, что слышал, будто в этих случаях помогает прыгать через веревочку. Или поднимать тяжелые вещи. У нее есть рояль? Мне следовало бы уговорить ее попытаться поднять рояль.
Он беспомощно смотрел на меня своими глупыми глазами.
Расставшись с ним, я пошел к акушерке. Я шел на авось, по случайному адресу, который разыскал в телефонной книге. Но все оказалось правильно. Она была верующая, христианка и смотрела на меня так, словно я юный Вельзевул собственной персоной.
Каждый вечер, в пять часов — одно и то же, снова и снова. Она приходила, бледная, молчаливая, но с искрой надежды во взгляде. Каждый раз те же два слова: не вышло. Каждый раз она снова уходила, оцепенелая, с безжизненным лицом.
Через два-три дня я стал бояться этого свидания хуже смерти.
Раза два она плакала. Это было немного лучше, потому что тогда я становился немного изобретательнее в утешениях.
Один раз я говорил такие глупости, пытаясь ее утешить, что она даже улыбнулась, и тогда на минутку стало гораздо-гораздо легче.
Мы не прикасались друг к другу все это время. Не поцеловались ни единого разу. Оба мы были так испуганы, что это нам и в голову не приходило. Время радостей миновало.
Тысячи мыслей и планов возникали у меня в течение этой недели. Америка — уехать нам обоим в Америку, но въезд был запрещен, разрешения ждали месяцами. Поехать домой и поговорить с отцом, но тут сразу задвигался некий занавес: за занавесом был страх, всевозможных видов страх, все, что копилось во мне с тех времен, когда я был ростом с вершок, и до проклятого моего настоящего. Нет, я не мог поехать поговорить с отцом. Что угодно, только не это…
Но о н разговаривал со мной. Он сидел в темном углу комнаты — случалось даже, средь бела дня, — и смотрел на меня грозно, и шевелил губами; слов я не слышал, я все-таки еще не совсем с ума сошел, но в то же время слышал: "Что я говорил. Что я говорил. Что я говорил".
Нет, это ни к чему не привело бы. В этом я был уверен.
Уверен ли я в этом и поныне? Может, и не привело бы ни к чему. А может, изменило бы все, все…
Подумав об отце, я невольно стал думать о
Но одно это слово внушало мне страх, не уступавший, пожалуй, тому самому страху за занавесом.
Брак — это означало конец молодости, радости, влюбленности, всему. Брак — это означало пожизненную тюрьму, к которой приговаривали в наказание — о, в наказание за то, что ты рожден человеком и позволил себе роскошь быть молодым и любить. Брак — это означало: орущие дети, пеленки, двуспальная кровать с ночным горшком под ней, а в этой кровати, спиной друг к другу, лежат двое и храпят — и, несмотря на это, появляются все новые и новые дети, и денег вечно не хватает, а дети сопливые, и попадают под трамвай, и дерутся на улице, и разбивают в кровь носы, и ревущие являются домой — э-э-э! — а-а-а! — и сам ты злой и раздраженный — опять каша пригорела! И будет ли когда-нибудь покой от этих детей?! Могу я, наконец, поработать спокойно?! Брак — это означало стареть, и опускаться, и становиться карикатурой на самого себя, и даже не замечать этого, потому что подкрадывается это так незаметно, так незаметно; это означало превратиться в обрюзгшего мужчину с брюшком и пузырями на коленях брюк, лоснящихся сзади, и плоскостопием, и ночными туфлями, которые надевают, отправляясь в спальню, где храпят на пару с супругой — своей избранницей на веки вечные. Брак — это означало терять волосы, и зубы, и радость жизни, и быть избранному в ландстинг, и войти в комиссию по охране прав детей и одиноких матерей, и чтобы потом тебя отвезли на кладбище ногами вперед, а сзади черная процессия, и сеет ноябрьский дождь пополам с мокрым снегом, и деревья стоят без единого листика. Брак — это означало быть запертым в стойле, как скотина на зиму, это означало забыть собственную юность и пресытиться постепенно тем, в кого когда-то был влюблен, и сидеть вечерами, и смотреть в огонь, и плевать в потолок, и приговаривать: да, вот так-то. Вот так.
Брак — это означало, короче говоря, нечто прямо противоположное молодости и влюбленности. Молодость и влюбленность — это был райский сад, но в один прекрасный день являлся Великий Сторож и говорил: "Ха-ха! Вот я вас и поймал! Вы думали — о несчастные! — что жизнь — сплошные пляски, да песни, да игры? Так нет же, извольте теперь поучиться кое-чему другому! За удовольствия платить положено, уважаемые дамы и господа! Любишь кататься — люби и саночки возить! Вон отсюда, вон! Туда, где плач и скрежет зубовный!"
Но мало этого — в понятии брака заключалось для нас что-то еще худшее, еще более страшное, и мрачное, и опасное, чего я даже не мог бы объяснить. Вступить в брак — это было все равно что войти в темную пещеру, без выхода на другом конце, а где-то там, глубоко во мраке, притаился дракон и ждет тебя.
Откуда я набрался этих представлений — сам не знаю. Но они жили во мне и теперь вылезли на свет, словно водяные и тролли из сказок, и плясали вокруг, и строили мне рожи, и указывали на меня пальцами.
Что касается нас с Кари — задумывался ли я, в сущности, о нашем будущем в продолжение этих счастливых четырнадцати дней? Нет, все это были скорее чувства, чем мысли, чувства, которые все разбухали и разбухали, грезы о рае, который спустился вдруг на нашу грешную землю. А мысли, если это можно назвать мыслями, сводились, пожалуй, к тому, что так у нас будет всегда, мы никогда не расстанемся, но никогда и не свяжем друг друга, а будем просто приходить друг к другу, свободные, полные доверия. Мы обманем их всех и будем влюбленными, юными и счастливыми, пока не умрем когда-нибудь в глубокой старости, рука в руке.