Моя жизнь с Чаплином
Шрифт:
— Ты помогаешь мне тем, что ты рядом, Лита, — сказал он однажды. — Мне так покойно с тобой. Я не должен быть Маленьким Бродягой или большим руководителем. Я могу быть собой. Я не должен бояться тебя.
— Бояться? Разве кто-нибудь пугает тебя? — спросила я недоверчиво.
Он ответил, пожалуй, слишком легко:
— Почти все пугает меня. Постоянно.
Это было странное заявление для такого в высшей степени уверенного в себе человека. Я спросила, что он имеет в виду, но он пропустил вопрос мимо ушей.
В течение нескольких недель после моего первого визита в его дом Чарли развлекался изобретением способов нейтрализовать мою маму, и
— Черт подери, — жаловался он. — Я устал от всех этих хитростей, устал придумывать способы остаться с тобой наедине. Нелепое занятие. Что плохого мы делаем, почему должны лгать по поводу каждого своего движения?
Я объяснила ему.
— Минуточку, мисс Вина, — сказал Чарли. — А вы ничего не упустили? Последние два раза, когда мы были вместе, мы могли отправиться в постель. Но мы этого не сделали. Точно так же и сегодня. Так что же страшного мы делаем?
Мои брови поднялись. Он был прав. Мы перестали немедленно набрасываться друг на друга в те мгновения, когда оставались вдвоем. Мы начали использовать эти минуты для совместных прогулок и разговоров, для того, чтобы побыть вдвоем, просто потому что нам было хорошо вместе. Конечно, мы целовались и остро ощущали соприкосновение наших тел. Но хотя мы особенно не задумывались над этим, секс перестал быть единственной силой, которая сводила и удерживала нас вместе.
Я кивнула.
— Ты прав.
— Разумеется, я прав! Я люблю тебя, черт подери! Мне нравится быть с тобой. Я ненавижу обман. Твоя мама кажется вполне стойкой. Неужели она убьет меня, если ей рассказать о нашей невинной дружбе?
— Невинной?
Чарли взглянул на меня и покачал головой.
— Нет, думаю, нет, — уступил он. — Но все это меня страшно раздражает. Я хочу объяснить твоей маме и всему миру, что я не злодей и не развратник, что общение с тобой делает меня молодым, счастливым и сильным и помогает мне жить и работать в этом поганом мире. О, Лита, почему жизнь не может быть простой и приятной, хотя бы иногда?
Бывали дни, когда я не была нужна на съемках, но Чарли хотел, чтобы я все равно присутствовала. По старой традиции репертуарных театров он хотел, чтобы все актеры и труппа постоянно были под рукой, независимо от того, есть для них работа в конкретный день, или нет; он никогда не знал, какая идея может прийти ему в голову, так что всем полагалось быть наготове. Я радовалась просто возможности стоять неподалеку, не только чтобы быть ближе к этому человеку, который стал всем в моей жизни, но наблюдать за работой великого мастера. С помощью минимума слов и жестов Чарли удавалось добиться гораздо большего от исполнителей, чем другим режиссерам, которых я наблюдала. Когда он отчетливо представлял себе, чего хотел, то мог донести это просто и ясно. Когда же не был вполне уверен — мог так ярко выразить генеральную идею, что люди изо всех сил старались удовлетворить его, и это им удавалось.
Руководя съемками, он всегда был в огромном напряжении и часто, казалось, находился на грани срыва, но самообладание никогда не изменяло ему настолько, чтобы пришлось приостановить работу на ощутимый отрезок времени. Неэффективная работа раздражала его, и он не терпел некомпетентности,
Часто он бывал чрезвычайно снисходителен и терпелив с актерами и с техническим персоналом; если он не мог четко объяснить чего-то, он считал, что это его вина. В отличие от многих режиссеров, которые обрушиваются на других, когда сами не способны ясно выражать свои мысли, Чарли прилагал все усилия, чтобы быть точным в формулировках. Время от времени он мог быть саркастичным и даже оскорбительным, но позже неизменно давал понять окружающим, что он простой смертный и допускает ошибки. «Не должно быть никаких разночтений, — говорил он. — Если у вас есть вопросы, выкладывайте. Сейчас самое время задавать их». Я слышала, как сотрудники компании жаловались друг другу на Чарли-человека; они критиковали его за то, что он заставлял их работать тяжелее и дольше, чем, по их мнению, требовалось. Они критиковали его за то, что он, мультимиллионер, платит им, по их выражению, как чернорабочим. Но они никогда не критиковали Чарли-художника. Свою работу он не мог делать плохо.
В то сумасшедшее лето 1924 года я как никто знала, что он ничего не умеет делать плохо. Я была настолько влюблена в него, что с трудом сдерживалась, чтобы не объявить об этом невероятном счастье всему миру. Несколько раз я прикусывала язычок, дабы не сболтнуть Мерне о том, как Чарли любит меня. Однажды я была опасно близка к тому, чтобы рассказать обо всем маме и посмотреть, поймет ли она, что происходящее между мной и им — прекрасно, восхитительно и потрясающе, что именно такой и должна быть настоящая любовь.
Время шло, и Чарли все более нетерпимо относился к тому, что нам приходится встречаться тайком, и грозился рассказать маме, что мы с ним встречаемся. «Я не скажу ничего лишнего, — говорил он. — Но твоя мама производит впечатление разумной женщины. Может быть, ты доверяешь ей меньше, чем она того заслуживает. Я просто объясню ей, что мне нравится твоя компания, и я хочу общаться с тобой. И это — чистая правда».
Я умоляла его не ходить к ней. Я предупреждала, что доверяю ей ровно настолько, насколько она стоит доверия, и достаточно одного намека о нас, и мама проследит, чтобы мы никогда больше не были вместе.
Он уступал, но не без сопротивления. Меня, как и его, расстраивала секретность наших встреч, поскольку я не могла заставить себя поверить, что происходящее между нами — плохо. Я очень хорошо знала, что любовь, которую испытывал Чарли, обращена к девочке, а не к женщине, но в этой любви была чистота. Конечно, разница в возрасте делала ее необычной, но она была не более безобразна и порочна, чем восход солнца. (В 1950-е годы некоторые газетчики сравнивали меня и Чарли с Эрролом Флинном и Беверли Адланд. Понятное, хотя и нелепое сравнение. Флинн преподносил себя как гедониста, но при всей публичной защите свободной любви, он по сути был отъявленным моралистом, что доказал — мне, по крайней мере — своими шумными и бесконечными попытками привлечь внимание к своему роману с девушкой вдвое моложе себя; он явно причмокивал, вспоминая сексуальные подробности. В то время как его юная белокурая подружка заявляла о «глубоких» чувствах и «бурных страстях», Флинну было достаточно, чтобы все знали о факте его постельных отношений с юной девицей.)