Моя жизнь. Мои современники
Шрифт:
Прошло 15 лет. Я давно забыл про Михаила Дворянкина и про 300 рублей, которые когда-то ему одолжил.
Однажды, во время I-ой Думы, я сидел в думском ресторане и завтракал. Подходит лакей и говорит, что кто-то меня спрашивает. Я вышел в переднюю и увидел лысого человека с небольшой бородой, в длиннополом сюртуке купеческого стиля.
— Вы меня не узнаете, В.А., — спросил он.
— Признаться, нет.
— Я Михаил Дворянкин. Приехал по делам в Питер, и захотелось побывать в Думе и вас повидать, а кстати и уплатить вам мой должок.
Он вынул из бокового кармана толстый бумажник и выдал мне из него 300 рублей. Я повел его завтракать, и он рассказал мне свою биографию
Мы долго дружно беседовали, а расставаясь со мной, он очень звал меня в гости к себе в Николаевск.
Еще через пять лет, собирая материал о столыпинских хуторах для «Русской Мысли», я снова попал в Николаевский уезд и провел три дня в гостях у М. В. Дворянкина. Жил он скромно, но в хорошей городской квартире. В гостиной стояли шкафы с книгами, на столе лежали газеты и журналы. Дети его, внуки неграмотного деда, были гимназистами, старшая дочь кончила гимназию и собиралась в Петербург на высшие курсы. Мне приятно было сознавать, что мои 300 рублей не пропали даром. Вместо книжной торговли они создали поколение культурных людей.
Но возвращаюсь снова к голодному 1891–1892 году.
Когда был собран новый урожай и нужда в продовольствии прекратилась, у нас еще оставалось около двух тысяч рублей, и мы решили употребить их на покупку лошадей для обезлошадевших за время голода крестьян ближайших к нам двух деревень. Вполне порядочную рабочую лошадь можно было тогда приобрести на ярмарке за 25–30 рублей. Купленных лошадей мы продавали безлошадным по пяти рублей за штуку, а вырученные деньги снова пускали в оборот для покупки следующей партии, и т. д.
За первой партией лошадей мы отправились на ярмарку в большое село Марьевку, за 60 верст. Мы знали, что если на ярмарке станет известно, что «комитет» (так нас называли крестьяне) закупает лошадей, то цены на них сразу увеличатся раза в полтора. Поэтому мы вели себя конспиративно: сидели в избе, а крестьяне, которых мы взяли с собой, ходили по ярмарке и производили закупки как будто от себя. Купив лошадей тридцать, мы на заре погнали их домой.
Был я тогда юношей, полным сил и здоровья, а потому испытывал величайшее удовольствие от этой поездки по степи верхом, без седла, на одной попоне. Скакал за отбившимися лошадьми, загоняя их в табун, и казался себе чем-то вроде ковбоя.
Поздно вечером, покрытые слоем черной пыли, усталые и голодные, мы пригнали наш табун к себе на хутор. Вызвали из деревни нескольких крестьян, которым предназначались купленные лошади, и поручили им караулить табун до утра. Сами же, сытно поужинав, завалились спать на сеновал.
Рано утром меня разбудили караульщики и сообщили, что одна лошадь пропала.
— Кто его знает, сколько раз за ночь просчитывали — все были, а как под утро снова считать стали — одной как не бывало… И как это мы не доглядели — ума не приложим.
— Что же она, убежала, что ли?
— Куды ей убежать. Свели, верно. Все Алимкины штуки, без него дело не обошлось.
Я знал этого Алимку, конюха деревенского табуна. Часто видел его лихо скачущим верхом по степи с длинным
Конокрадство в самарских степях было больше, чем профессией. Конокрады составляли как бы особую касту, имевшую свои обычаи и законы, свои правила чести и морали. Население же относилось к ним со страхом, не лишенным, однако, уважения.
Правда, при поимке конокрада с поличным мужики с ним расправлялись самосудом самым жестоким образом. Избивали до полусмерти, а часто и до смерти. Таков был издревле установившийся обычай. Сами конокрады признавали этот обычай, считались с ним, и если возникали судебные дела об изувечении и убийстве конокрадов, то лишь по инициативе полицейских властей, а отнюдь не самих пострадавших или их родных. И население, среди которого жил конокрад, никогда не доносило на него властям, а предпочитало расправляться с ним самосудом, но только при самой покраже или уводе лошади. В прочее же время конокрад считался равноправным членом общества. Соседи, наравне со всеми, приглашали конокрадов на свадьбы или поминки и вообще вели с ними знакомство, как с вполне порядочными людьми, в то время как обычных воров, уличенных в краже у соседей зерна или домашнего скарба, презирали и сторонились их. Сами конокрады отнюдь не считали себя ворами. Конокрадство было для них не только средством существования. Они увлекались им, как спортом, сопряженным с опасностью и риском, в котором приходилось проявлять исключительную удаль, лихость и сообразительность.
Редко случалось, чтобы человек, ставший конокрадом, менял затем свою профессию на более мирную. Азарт конокрадства затягивал, как азарт карточной игры. И почти все конокрады, отбыв тюремное заключение, снова возвращались в свою касту, пока не попадались в какой-нибудь неловкой краже и не становились жертвами самосуда.
В самарских степях между кастой конокрадов и населением существовал как бы неписаный договор, заключавшийся в следующем: конокрад, нанимавшийся конюхом табуна, гарантировал хозяевам, что ни одна лошадь из его табуна не пропадет, и всегда честно соблюдал это условие. Ибо все конокрады были связаны друг с другом круговой порукой и ни один из них не имел права выкрасть лошадь из табуна, охраняемого товарищем. Но стоило какой-нибудь деревне или помещику нанять конюхом не конокрада, чтобы лишиться большей части своего табуна.
Понятно, что конюхами табунов, как помещики, так и крестьяне, нанимали исключительно конокрадов. И из табунов лошади не пропадали. Крали лошадей из дворов и усадеб, из обозов, расположившихся на ночлег и т. д. Табуны были неприкосновенны, но служили для укрывательства краденых лошадей. По ночам их перегоняли из табуна в табун и продавали где-нибудь на ярмарке верст за двести-триста. От момента кражи до продажи лошадь проходила через руки 10–15 конюхов-конокрадов. Вероятно, нужна была очень сложная бухгалтерия для распределения барышей между участниками и укрывателями кражи.