Моя жизнь. Мои современники
Шрифт:
«Имматрикуляция» была университетским обычаем еще со средних веков. Состояла она в следующем: ректор созывал всех вновь поступающих в университет юношей и говорил им приветственную речь, после которой каждому пожимал руку. После этого обряда все поступающие провозглашались студентами и получали удостоверение на латинском языке, в котором говорилось, что «vir sapientissimus» такой-то зачислен в студенты.
Так как я опоздал к обшей имматрикуляции, то мне пришлось отдельно явиться на дом к ректору. На мой вопрос — дома ли профессор, важный швейцар поднял палец и произнес: «Nicht Professor, Geheimrath» (не профессор, а тайный советник).
Вирхов был в рейхстаге одним из лидеров «свободомыслящих» —
Меня принял маленький сухонький старичок, скороговоркой произнес приветствие и пожал руку. С этого момента я стал студентом берлинского университета.
В берлинском университете было много ученых с европейскими именами и блестящих лекторов. Я слушал главным образом экономистов, среди которых первое место занимал профессор Адольф Вагнер, основатель школы так называемых «катедр-социалистов». Он был как бы предтечей национал-социализма, хотя мыслил эволюцию национал-социализма в формах консервативной конституционной монархии.
Вначале я рьяно принялся за занятия, но ненадолго. Рейхстаг, отвергший ассигнования на увеличение вооружений, был распущен, и началась избирательная кампания. С приехавшим из России в качестве корреспондента моим петербургским знакомым В. В. Водовозовым я каждый вечер ходил на митинги и избирательные собрания, слушая политические речи знаменитых ораторов — Рихтера, Либкнехта, Бебеля и др. По сравнению с Россией Александра III современная ей Германия поражала меня своей политической свободой. Когда ораторы выступали с беспощадной критикой правительства, мне казалось, что в зал должна ворваться полиция и нас разогнать. Но толпа аплодировала, шумела, а присутствовавшие монументальные шуцманы с налитыми пивом животами только снисходительно ухмылялись.
Впрочем, в поведении полиции сказывалось разное отношение власти к различным партиям. Так, на митингах, на которых выступали консерваторы или национал-либералы, полиция дежурила на улице. На собраниях свободомыслящих полицейские присутствовали в публике, а на социал-демократических собраниях один из полицейских сидел на трибуне, за столом президиума. Рядом с ним на столе лежала каска. Если оратор злоупотреблял свободой слова, т. е. либо касался особы императора, либо призывал к революционным действиям, полицейский спокойно брался за каску и, надевая ее на голову, произносил сакраментальное слово — «geschlossen». Тогда митинг считался распущенным и должен был немедленно прекратиться.
Раз мне пришлось присутствовать на бурном собрании. Устроители его были социал-демократы, но на него сплошной толпой проникли «независимые социалисты» (немногочисленная партия, признававшая лишь «прямое действие», т. е. революционные методы борьбы, и отрицавшая борьбу парламентскую). «Независимые» ходили на собрания социал-демократов, срывая их всевозможными методами обструкции. Так действовали они и на этот раз: не давали говорить ораторам, кричали, шумели, мяукали. Настроение с обеих сторон было повышенное, казалось, вот-вот дойдет до драки. Но когда шум и гам достигли апогея, сидевший на трибуне полицейский надел каску и спокойным голосом сказал — geschlossen. Этого было достаточно для того, чтобы разбушевавшиеся страсти моментально улеглись. Все встали со своих мест и спокойно разошлись по домам.
Тогда я пришел в восторг от такой дисциплины немецкой толпы, приписывая ее главным образом
Особенно шумную кампанию вела вновь образовавшаяся тогда партия антисемитов. На одно из их собраний, несмотря на помещенное на афише предупреждение, что на собрание приглашаются «только немцы», я имел неосторожность пойти вместе со знакомым русским, похожим на еврея. Публика заметила нас, тем более, что мы разговаривали по-русски. Нас окружали толстые немцы с зверскими физиономиями, сжимавшие кулаки и хором кричавшие — «долой жидов». Воспользовавшись появлением на трибуне оратора, отвлекшего от нас внимание толпы, мы поторопились уйти, чтобы нас не избили.
Антисемиты, несмотря на шумную агитацию, провели тогда в рейхстаг всего двух-трех депутатов, а через несколько лет они совсем исчезли из политической жизни Германии, вытесненные из своих избирательных округов социал-демократами. Бебель тогда утверждал, что антисемитизм является порождением малой культурности масс. «Антисемитизм — это социализм дураков», — самоуверенно заявлял он. Ни он и никто другой не мог тогда себе представить, что через сорок лет, когда Германия стала еще значительно культурнее, звериный антисемитизм овладеет большинством немецкого народа.
В Берлине я встретил знакомого приват-доцента петербургского университета доктора Костенича, который ввел меня в кружок командированных за границу с научной целью врачей и юристов. Этот кружок собирался каждую субботу на чаепития в семье доктора Николая Карловича Чермака. Чермак, впоследствии ставший профессором юрьевского университета, был очаровательным человеком необычайной доброты и мягкости.
На субботах у Чермаков я встретился со знаменитым студентом Синявским, тем самым, судьба которого в 1887 году волновала русскую молодежь. Отбыв наказание в арестантских ротах, Синявский учился теперь в Берлине на медицинском факультете на средства, собранные для него в России.
Здесь он также прославился, и опять из-за пощечины, но уже не «политической», а по пьяному делу. Пощечину он дал какому-то студенту-еврею на русской студенческой вечеринке. Когда возмущенные товарищи потребовали от него извинения перед оскорбленным, он стал на колени перед ним и, бия кулаком себя в грудь, сказал заплетающимся языком: «Смотрите все, как русский дворянин стоит на коленях перед жидом». Не удивительно, что этот бывший герой русской радикальной молодежи был после этого скандала зачислен в черносотенцы и исключен из товарищеской среды. Проспавшись, Синявский, конечно, сожалел о своем пьяном хулиганстве, но уже было поздно. С горя он запил, но на его счастье судьба свела его в одном из медицинских кабинетов с добрым Н. К. Чермаком, который сжалился над ним и ввел в свой кружок.
Синявский был, что называется, рубаха-парень. Добрый товарищ, охотник до спиртных напитков, но при этом очень недалекий и совсем малокультурный. Для меня стало ясно, что его студенческое бунтарство носило не идейный, а эмоциональный характер, и «героем», из-за которого несколько сот студентов поплатились своей судьбой, он стал совершенно случайно.
Так же случайно сложилась его семейная жизнь. Нанимая комнату у квартирной хозяйки, он завел роман с ее молоденькой дочкой Клэрхен. Вскоре Клэрхен забеременела, и Синявский, не лишенный известного благородства, решил на ней жениться. Бракосочетание, на котором я присутствовал в качестве одного из шаферов, происходило в русской посольской церкви. Посольский священник Мальцев совершил православный обряд на немецком языке, для того, чтобы Клэрхен сознательно к нему отнеслась.