Моя жизнь. Моя любовь
Шрифт:
И все же наступает мгновение, когда рассудок кричит, сдаваясь: «Да! Я признаю, что все в жизни, включая и твое искусство, призрачно и глупо по сравнению с сиянием этой минуты, и ради нее я охотно отдаюсь разврату, уничтожению, смерти». Это поражение рассудка является последней конвульсией и опусканием в ничто, ведущее разум и дух к серьезнейшим бедствиям.
Итак, познав желание, постепенное приближение высшей точки безумия этих часов, безумный и окончательный порыв последней минуты, я уже не беспокоилась о возможной гибели моего искусства, об отчаянии матери и о крушении мира вообще. Пусть судит меня тот, кто может, но скорей пусть винит Природу или Бога за то, что Он сотворил эту минуту более ценной и более желанной, чем все остальное во Вселенной, что мы с нашими познаниями можем пережить. И понятно, что чем выше взлет, тем сильнее падение при
Александр Гросс устроил мне турне по Венгрии. Я давала спектакли во многих городах, в том числе в Зибенкирхен, где произвел на меня сильное впечатление рассказ о семи повешенных революционных генералах. На большой открытой поляне за чертой города я создала «Марш» в честь этих генералов под героическую и мрачную музыку Листа.
В течение всей поездки по этим маленьким венгерским городам публика устраивала мне восторженные овации. В каждом городе по распоряжению Александра Гросса меня ожидала коляска, запряженная белыми лошадьми и полная белых цветов. Я садилась в нее и ехала по всему городу под крики и приветствия толпы, словно молодая богиня, спустившаяся из другого мира. Несмотря на блаженство, которое давало мне искусство, несмотря на поклонение толпы, я постоянно страдала от желания увидеть моего Ромео, особенно по ночам, когда оставалась одна. Я чувствовала себя готовой отдать весь свой успех и даже свое искусство ради того, чтобы на одну минуту быть снова в его объятиях, и я страдала, ожидая дня возвращения в Будапешт. Этот день наступил. Ромео встретил меня на вокзале. Его пылкая радость была несомненна, но я заметила в нем странную перемену. Он мне сообщил, что собирается выступить в роли Марка Антония и уже приступил к репетициям. Неужели перемена роли могла так повлиять на этот сильный артистический темперамент? Не знаю, но только знаю, что первая наивная страсть и любовь моего Ромео изменилась. Он говорил о нашей свадьбе как о чем-то окончательно решенном и даже повел меня смотреть квартиры, чтобы решить, где нам поселиться. Осматривая квартиры с кухнями, но без ванн, и поднимаясь по бесконечным лестницам, я была охвачена холодом и почувствовала какую-то тяжесть.
– Что мы будем делать, живя в Будапеште? – спросила я.
– У тебя каждый вечер будет ложа, – ответил он, – и ты будешь ходить смотреть мою игру. Ты научишься подавать мне реплики и поможешь работать.
Он читал мне роль Марка Антония, но теперь весь его интерес сосредоточился на римском народе, а я, его Джульетта, отошла на второй план.
Однажды во время длинной загородной прогулки, сидя возле стога с сеном, он спросил меня, не думаю ли я, что лучше было бы продолжать мою карьеру и предоставить ему заниматься своей. Это не были его буквальные слова, но смысл был таков. Как сейчас помню стог сена, луг, расстилавшийся перед нами, и холодную тоску, сжавшую сердце. В тот же день я подписала контракт с Александром Гроссом в Вену, Берлин и другие города Германии.
Я присутствовала на дебюте Ромео в роли Марка Антония. У меня живо остался в памяти безумный восторг зрительного зала, в то время как я сидела в ложе, глотая слезы и чувствуя себя, будто я проглотила толченое стекло. На следующий день я покинула Вену. Ромео исчез. Я простилась с Марком Антонием, который казался таким строгим и занятым другим, что дорога из Будапешта в Вену принадлежит к самым горьким и грустным моим воспоминаниям. Всякая радость, казалось, покинула Вселенную. В Вене я заболела, и Александр Гросс меня поместил в клинику.
Я провела несколько недель в полном упадке сил и ужасных мучениях. Ромео приехал из Будапешта и даже поместился в моей комнате. Он был нежен и внимателен, но как-то утром, проснувшись на заре, я увидела лицо сестры, католической монахини, одетой в черное, заслонявшее от меня Ромео, который лежал на кровати в другом конце комнаты, и мне послышался погребальный колокол на похоронах Любви.
Я поправлялась очень медленно, и Александр Гросс повез меня в Франценсбад, чтобы ускорить мое выздоровление. Я была вялая и грустная и не интересовалась ни красивой местностью, ни добрыми друзьями, собравшимися вокруг меня. Приехала жена Гросса и нежно за мной ухаживала, когда я страдала бессонницей. Вероятно, на мое счастье, дорого стоящие доктора и сиделки истощили наш текущий счет, и Гросс устроил мне выступления в Франценсбаде, Мариенбаде и Карлсбаде. Таким образом, в один прекрасный день я снова открыла сундук и вынула танцевальные наряды. Помню, что я расплакалась, целуя свою маленькую красную тунику, в которой танцевала
Печаль, страдания и разочарования, доставляемые любовью, я воплощала в искусстве. Я создала рассказ об Ифигении, об ее прощании с жизнью на алтаре смерти. Наконец Александр Гросс устроил мне выступление в Мюнхене, где я съехалась с матерью и Елизаветой, которые радовались, видя меня в одиночестве, хотя и нашли, что я изменилась и стала грустна.
Перед моим спектаклем в Мюнхене Елизавета и я съездили в Аббацию, где долго катались по улицам, стараясь найти пристанище в гостинице. Мы так и не нашли его, но привлекли к себе внимание всего мирного городка, и, между прочим, нас заметил проезжавший мимо эрцгерцог Фердинанд. Он заинтересовался нами и любезно приветствовал. В конце концов он пригласил нас остановиться у него в вилле в саду гостиницы Стефани. Весь эпизод носил совершенно невинный характер, но вызвал громадный скандал в придворных кругах. Знатные дамы, которые вскоре начали нас навещать, вовсе не интересовались моим искусством, как я тогда наивно предполагала, а просто хотели выяснить нашу истинную роль в доме эрцгерцога. Те же дамы по вечерам низко приседали перед обедавшим эрцгерцогом в столовой гостиницы, и я, следуя обычаю, приседала еще ниже, чем они могли это делать.
Именно тогда я ввела купальный костюм, который успел с тех пор завоевать общее признание; он состоял из светло-голубой туники, тонкого крепдешина, с глубоким вырезом, узкими перехватами на плечах, с юбкой чуть выше колен и голыми ногами. Вы легко себе представите, какую я произвела сенсацию, если вспомните, что дамы имели тогда обыкновение купаться строго одетые в черное, в юбках ниже колен, черных чулках и черных купальных туфлях. Эрцгерцог Фердинанд прогуливался по купальным мосткам, рассматривал меня в бинокль и громко шептал: «Ах, как хороша эта Дункан! Как чудно хороша! Весна не так хороша, как она…»
Несколько времени спустя, когда я танцевала в Вене, в Кардовском театре, эрцгерцог, окруженный красивыми молодыми офицерами и адъютантами, каждый вечер появлялся в литерной ложе. Естественно, что люди перешептывались. Но интерес эрцгерцога ко мне был чисто эстетическим, как к артистке. Он вообще, кажется, избегал общества прекрасного пола и был вполне удовлетворен своим окружением из красивых молодых офицеров. Немного позже я очень сочувствовала Фердинанду, узнав, что австрийский двор постановил заточить его в мрачный замок в Зальцбурге. Возможно, что он немного отличался от других, но разве бывают действительно симпатичные люди без заскока?
Из Аббации мы с Елизаветой поехали в Мюнхен. В те времена вся жизнь Мюнхена сосредоточивалась около Kunstlerhaus’a, где группа художников, Карлбах, Лембах, Штук и другие, собирались по вечерам за кружкой доброго мюнхенского пива, чтобы поговорить о философии и искусстве. Гросс хотел, чтобы я выступала в Kunstlerhaus’e. Лембах и Карлбах охотно соглашались, и только Штук утверждал, что танцы не подходят к такому Храму Искусства, каким являлся мюнхенский Kunstlerhaus. Как-то утром я пошла на дом к Штуку, чтобы убедить его в ценности моего искусства. В его ателье я сняла платье, надела тунику и протанцевала ему, а потом я безостановочно в течение четырех часов убеждала его в святости моего призвания и в том, что танцы могут быть искусством. Позже он часто говаривал своим друзьям, что никогда в жизни не был так удивлен, рассказывая, что ему казалось, будто Дриада с Олимпа, из другого мира, внезапно появилась перед ним. Он, конечно, согласился, и мой дебют в мюнхенском Kunstlerhaus’e был величайшим артимическим событием, которое город видел за много лет.
Затем я танцевала в зале «Каим». Студенты почти лишились рассудка. Каждый вечер они выпрягали лошадей из коляски и везли меня по улицам, сопровождая с зажженными факелами мою викторию и распевая студенческие песни. Часто они часами простаивали под окном гостиницы и пели в ожидании того, что я им брошу свои цветы и носовые платки, которые они потом делили между собой и уносили, прикрепив к шапкам.
Однажды вечером они увезли меня в свое студенческое кафе, где переносили во время танцев с одного столика на другой. Они пели всю ночь, постоянно повторяя припев: «Айседора, Айседора, как прекрасна наша жизнь».