Моя жизнь. Встречи с Есениным
Шрифт:
1 августа я почувствовала первые родовые муки. Под моими окнами выкрикивали известия о мобилизации. Стоял жаркий день, и окна были раскрыты. Мои крики, мои страдания, мои терзания сопровождались барабанной дробью и голосом глашатая.
Мой друг Мэри принесла в комнату колыбель, завешенную всю белым муслином. Я не сводила глаз с колыбели. Я была убеждена, что Дирдрэ и Патрик возвращаются ко мне. Барабанный бой не смолкал. Мобилизация… война… война… Неужели существует война? Мой ребенок должен родиться, а ему было так трудно появиться на свет. Незнакомый врач заменял моего друга Боссона, который получил приказ вступить в армию и к тому моменту
Доктор все время говорил: «Мужайтесь, сударыня!» Зачем говорить «мужайтесь» несчастному существу, терзаемому ужасными муками? Было бы гораздо лучше, если бы он сказал: «Забудьте, что вы женщина, что вы должны с достоинством переносить свои муки и прочий вздор, забудьте обо всем, вопите, визжите, войте». Но у этого доктора была своя система, которая заключалась в том, что он говорил: «Мужайтесь, сударыня!»
Потрясенная сиделка все время твердила: «Сударыня, это война… это война!».
Я подумала: «Мой ребенок будет мальчиком, но он будет слишком молод, чтобы идти на войну».
Наконец я услыхала крик ребенка… он плакал… он жил. Как ни велики были мои страхи и ужас в те грозные дни, все они исчезли в едином великом порыве. Печаль, скорбь и слезы, долгое ожидание муки — все возместилось одной минутой радости. Когда мне положили на руки малютку, мальчика, все долгие часы скорби и страхов претворились в радость.
Но барабаны продолжали бить; «Мобилизация… война… война».
— Какая война? — недоумевала я. — Какое мне дело? Мой ребенок здесь, невредимый в моих руках. Пусть они воюют — какое мне дело?
Так себялюбива человеческая радость!
За моими окнами и дверью всюду бегали взад и вперед, раздавались голоса… плач женщин… зовы… споры о мобилизации, а я прижимала к себе ребенка и осмеливалась перед лицом всеобщего бедствия чувствовать ослепительное счастье и радость держать вновь на руках своего ребенка.
Наступил вечер. Моя комната была запружена людьми, любовавшимися ребенком, который лежал у меня на руках.
— Теперь вы будете вновь счастливы, — говорили мне.
Один за другим они ушли, и я осталась наедине со своим мальчиком. Внезапно крошечное существо уставилось на меня и, словно задыхаясь, раскрыло рот. Длинный свистящий вздох сорвался с его помертвевших губ. Я позвала сиделку — она пришла, взглянула и в тревоге вырвала у меня ребенка. Я слышала, как в соседней комнате требовали кислород… горячую воду…
После часа томительного ожидания вошел Августин и сказал:
— Бедная Айседора… твой ребенок… умер…
Мне кажется, что в ту минуту я достигла предела всех страданий, которые суждены мне на земле. Ибо с этой смертью словно умирали вновь мои первые дети. Эта смерть повторяла прежние муки… еще более усугубленные.
Вошла Мэри и плача унесла колыбель. Я слыхала в соседней комнате стук молотка, заколачивавшего ящик, который должен был служить единственной колыбелью моему несчастному мальчику. Этот стук молотка, казалось, отдавался в моем сердце последними ударами беспредельного отчаяния. Я лежала истерзанная и беспомощная.
Один из навестивших меня друзей сказал:
— Что значит ваше личное горе? Война уже требует сотен жертв… раненых и умирающих уже шлют с фронта.
Мне казалось естественным отдать Белльвю под госпиталь.
Однажды ко мне вошли двое санитаров с носилками и спросили, не хочу ли я осмотреть свой госпиталь. Я не могла ходить, и они носили меня на носилках из комнаты в комнату. Во всех комнатах со стен сняли мои барельефы вакханок, танцующих
В моем чудном танцевальном зале занавесы исчезли, и взамен их стояли бесконечные ряды коек, ожидая страдальцев. Моя библиотека, где прежде на полках для посвященных стояли тома поэзии, сейчас превратилась в операционную, ожидавшую мучеников. При моей тогдашней слабости это зрелище глубоко меня удручило. Я почувствовала, что Дионис потерпел полное поражение. Тут было царство распятого Христа.
Вскоре я услыхала первые тяжелые шаги санитаров, вносивших раненых.
Белльвю! Мой Акрополь! Ты должен был стать источником вдохновения, академией возвышенной жизни, которую вдохновляли бы философия, поэзия и великая музыка. С этого дня искусство и гармония исчезли, и в твоих стенах раздался мой первый крик — крик раненой матери и крик ребенка, которого спугнули из этого мира военные барабаны. Мой храм искусства был превращен в Голгофу мученичества, а под конец — в мертвецкую кровавых ран и смерти. Там, где я мечтала, что будут раздаваться звуки небесной музыки, неслись лишь хриплые крики страданий и муки.
Как только я смогла двигаться, мы с Мэри уехали из Белльвю к морю. Когда мы проезжали через военную зону и я назвала свою фамилию, к нам отнеслись с величайшей учтивостью. Часовой, который стоял в карауле, сказал: «Это Айседора, ей можно проехать». И в эту минуту я почувствовала, что это величайшая честь, когда-либо мне оказанная.
Мы направились в Довиль и нашли помещение в отеле «Норманди». Усталая и больная, я утешалась, что мы отыскали себе тихую гавань. Но проходили недели, а уныние и вялость не покидали меня. Я была так слаба, что едва могла выходить на берег подышать свежим бризом с океана. Наконец, почувствовав, что серьезно больна, я послала в больницу за врачом.
К моему изумлению, он не явился, а прислал уклончивый ответ. Не имея при себе никого, кто ухаживал бы за мной, я осталась в отеле «Норманди» слишком больная, чтобы строить какие-либо планы на будущее.
В те дни отель служил прибежищем для многих известных парижан. В соседних с нашими комнатах помещалась графиня де ля Беродьер, у которой гостил поэт граф Роберт де Монтескье. После обеда мы часто слышали его легкий фальцет, читающий стихи. Среди беспрестанно доходивших до нас известий о войне и бойне было странно слышать, с каким экстазом он воспевает власть красоты.
Саша Гитри также гостил в «Норманди» и каждый вечер развлекал очарованных слушателей своим неистощимым запасом рассказов и анекдотов.
Лишь каждый раз, когда курьер с фронта добирался к нам с известиями о мировой трагедии, все на час проникались зловещим пониманием происходящего.
Но такая жизнь скоро стала мне отвратительной, и так как я была слишком больна, чтобы путешествовать, я наняла меблированную виллу. Она называлась «Черное и Белое», и в ней все: ковры, занавесы, мебель — было черным и белым. В первый момент я нашла ее очень привлекательной и, пока сама не попробовала жить в ней, не сообразила, как угнетающе она может действовать.