Моя жизнь
Шрифт:
Результаты игры на иностранных языках в течение всей ее жизни анализировать трудно. Я всегда считал, что актер не может играть на другом языке. Я был уверен в этом на сто процентов. Ингрид, когда она в форме, делает это блестяще. Все, что она говорит, звучит так, будто эти слова родились на земле впервые будто до нее их никто не произносил. Тем не менее если вы даже в совершенстве владеете языком и говорите без всякого акцента, всегда есть зеркало — экран — между вами и языком, которое улавливает малейшее нарушение в ритме, интонации голоса. Это только доказывает,
Кто-то сказал о ней: «Ингрид состоит в браке с камерой, и камера любит Ингрид». Это правда. Камера любит настоящих актеров. Она голодает по их лицам, эмоциям, жестам. У камеры есть свои фавориты. И камера жестока к тем, кого она не любит. Это нельзя объяснить. Это непредсказуемо. Актер может быть замечательным, несравненным в каком-либо эпизоде на сцене, но поставьте его перед камерой и заставьте сняться в том же эпизоде — камера останется безучастной. Она зевает, похоже, что она жаждет мщения. Актер выглядит на пленке совершенно безжизненным.
Ингрид всегда получает радость от своего исполнения. В ней живет неутомимая страсть к игре, она настоящая актриса. У нее огромный багаж опыта, техники, воображения, эмоций, фантазии и даже «черного» юмора.
Мне очень жаль, что мы с ней не работали раньше, потому что в ней есть то удивительное свойство, которое стимулирует написание ролей специально на актера. В «Осенней сонате» для меня одним из самых прекрасных моментов фильма остается сцена, где Шарлотта рассказывает о смерти своего друга в госпитале, об их последней ночи. Когда бы я ни смотрел эту сцену, я нахожу ее замечательной, просто совершенной. Такой ее делает Ингрид.
Я считаю этот киноэпизод одним из лучших во всей моей режиссерской жизни».
Через два года, летом 1979-го, я вернулась на остров, чтобы опять повидаться с Ингмаром. Тогда-то он и показал мне длинный документальный фильм о том, как проходили съемки «Осенней сонаты». Я даже не подозревала об этом замысле, потому что во время съемок около тебя всегда толпится масса осветителей, операторов, которые часто ведут съемку, стоя позади тебя, или работают скрытой камерой.
С огромным интересом смотрела я на себя — никогда раньше мне не приходилось видеть себя со стороны. Снято было все предельно откровенно. Я даже сказала Ингмару: «Хорошо бы увидеть этот фильм перед началом съемок. Тогда, может, не было бы столько хлопот из-за меня».
Я не могла поверить, что со мной было так трудно. Я все время говорю, все время спорю, ужасно всех раздражаю. Наверное, это даже хорошо — увидеть себя такой, какая ты есть на самом деле. Может быть, хоть в молодости я была лучше? Да нет, сомнительно.
Фильм начинается с того, что Ингмар, сидя на столе и опираясь ногой на стул, говорит всем: «Здравствуйте, очень рад снова работать вместе с вами». Потом мы начинаем читать сценарий, и я сразу же бросаюсь в спор: «Это место самое нудное из всего, что мне когда-либо приходилось читать. Д это слишком длинно. А этот кусок мне просто непонятен: что все это значит?»
В эту минуту камера останавливается на лице одной
Ингмар был спокоен, мягок: «Хорошо, хорошо, Ингрид. Когда мы дойдем до этой сцены, то порепетируем ее и посмотрим, как все это будет выглядеть. А сейчас давай двигаться дальше, к той сцене вернемся позже».
Потом все стали делать отметки на полу, а я продолжала свое: «Что? Ложиться на пол? Для чего? Ты с ума сошел! Да зритель со смеху помрет!» Но наконец начались съемки, и я стала вести себя поприличнее.
Должна сказать, что независимо от моего присутствия в фильме смотрела я его с огромным волнением, почти как какую-нибудь картину Хичкока. Так вот это и есть наша работа? Вот так все это и собирается вместе? Зрелище было потрясающее. Мне кажется, это действительно самый лучший документальный фильм о том, как делается кино, хотя я играю в нем роль вовсе не симпатичную. Ингмар собирается со временем передать эту ленту в Шведский национальный институт кино.
«Во время нашей работы с Ингрид случилась еще одна необычная для нее перемена, — говорит Лив Ульман. — Даже если ей приходилось произносить невероятные по размеру монологи, не было дня, когда бы она не знала всего текста. Ингрид вела тот же ночной образ жизни, что и все мы: смотрела кино, ходила на вечеринки, став как бы членом той большой семьи, которая сложилась около Ингмара. Она не запиралась в своей комнате, но тем не менее ни разу не было случая, чтобы приходилось делать что-то дважды из-за того, что Ингрид не знала текста. А шведский ее был, конечно же, безукоризнен.
Я очень люблю ее. Я ее просто обожаю. Глядя на нее, я понимаю, чего добивается движение за освобождение женщин. Передо мной человек, который жил и продолжает жить согласно своим принципам каждый день. Я знаю, что лично мне дало женское движение: я с гордостью смотрю на других женщин.
Я смотрю на Ингрид и горжусь тем, что она — женщина. Наверное, мне не хотелось бы быть ее дочерью или сестрой. Но как прекрасно оказалось бы с самой ранней юности иметь такого друга, ощущать на себе его влияние. Когда я думаю об Ингрид, в голову приходят именно такие мысли».
Я получала колоссальное наслаждение, работая с Ингмаром, Лив и их съемочной группой. Стиль съемок был совершенно необычным, и все они вкладывали столько старания в свое дело. До окончания работы оставалось около двух недель, когда я вдруг почувствовала что-то неладное со своей второй грудью. Я пришла в ужас от мысли, что в ней растет опухоль. Стала переживать, расстроилась, и, конечно же, мое состояние не могли не заметить окружающие.
Однажды ко мне подошел Ингмар и, сев около меня, спросил: