Моя жизнь
Шрифт:
– О, вы преувеличиваете. И притом не забывайте, пожалуйста, мы находимся в войне...
Дальнейшая беседа становилась беспредметной. Дипломат с изысканной улыбкой разъяснял мне, что так как сановники смертны, то живые не любят, когда плохо говорят о мертвых. После свидания дела шли тем же порядком. Цензор вычеркивал. Вместо газеты выходил нередко лист белой бумаги. Мы никогда не были повинны в нарушении воли г. Шаля. Еще менее склонен был г. Шаль нарушать волю пославших его.
Тем не менее в сентябре 1916 г. мне в префектуре предъявили приказ о высылке меня из пределов Франции. Чем это было вызвано? Мне не сказали на этот счет ни слова. Только постепенно раскрылось, что поводом послужила злостная провокация, организованная во Франции русской охранкой.
Когда депутат Жан Лонге явился к Бриану с протестом, вернее сказать, с прискорбием - протесты
Нужно заметить, что сейчас же после разговора Лонге с Брианом о моей высылке, т.е. прежде, чем роль Вининга в этом деле выяснилась, я в своем открытом письме Жюлю Гэду высказал предположение, что "Наше слово" могло быть преднамеренно роздано солдатам в нужную минуту каким-либо провокатором. Это предположение получило гораздо скорее, чем я мог надеяться, неоспоримое подтверждение со стороны ярых противников газеты. Но все равно. Царская дипломатия дала слишком ясно понять правительству республики, что, если оно хочет иметь русских солдат, оно должно немедленно разорить гнездо русских революционеров. Цель была достигнута: колебавшееся до тех пор французское правительство закрыло "Наше слово", а министр внутренних дел Мальви подписал заранее заготовленный префектом полиции приказ о высылке меня из Франции.
Теперь министерство чувствовало себя солидно прикрытым. Не только Жану Лонге, но и нескольким другим депутатам, в частности председателю парламентской комиссии Лейгу, Бриан указывал на марсельскую историю как на причину моей высылки. Это не могло не действовать. Но так как все же "Наше слово" к убийству полковника призывать не могло, будучи строго подцензурной газетой, и свободно продавалось в киосках Парижа, то дело оставалось загадочным до тех пор, пока не вскрылась его провокационная подоплека. О ней стало известно и в палате. Мне передавали, что тогдашний министр народного просвещения Пенлеве воскликнул, когда ему изложили закулисную сторону дела: "Это позор... этого нельзя так оставить!" Но шла война. Царь был союзником. Нельзя было обнажать Вининга. Оставалось привести в исполнение приказ Мальви.
Парижская префектура довела до моего сведения, что я высылаюсь из Франции в одну из стран по собственному выбору. Впрочем, тут же я был предупрежден,
В деталях моего изложения, основанного на записях того времени, могут быть мелкие неточности. Но все основное совершенно неоспоримо. К тому же большинство лиц, прикосновенных к этой истории, живы и сейчас. Многие из них находятся во Франции. Существуют документы. Восстановить факты было бы поистине не трудно. Со своей стороны я не сомневаюсь, что если извлечь приказ Мальви о моей высылке из архивов полиции и подвергнуть этот документ дактилоскопическому исследованию, то где-нибудь в углу можно наверняка открыть отпечаток указательного пальца г. Вининга.
Глава XXI
ЧЕРЕЗ ИСПАНИЮ
Два полицейских инспектора дожидались у меня на квартире, на маленькой rue Oudry. Один - небольшого роста, почти старик; другой - огромный, лысый, лет 45, черный как смоль. Штатское платье сидело на обоих нескладно, и когда они отвечали, то брали рукою невидимый козырек. Когда я прощался с друзьями и семьей, полицейские архивежливо спрятались за дверь. Выходя, старший несколько раз снимал шляпу: "Excusez, Madame"*.
Один из двух филеров, неутомимо и злобно преследовавших меня в течение последних двух месяцев, дожидался у подъезда. Он дружелюбно, как ни в чем не бывало, поправил плед и закрыл двери автомобиля. Видом он был похож на охотника, который сдает дичь покупателю. Мы поехали.
Скорый поезд. Купе третьего класса. Старший инспектор оказался географом. Томск, Казань, Нижегородская ярмарка - он знает все. Говорит по-испански, знает страну. Второй, черный и высокий, долго молчал и насупившись сидел в стороне. Но потом развернулся. "Латинская раса топчется на месте, другие ее обходят, - заявил он неожиданно, строгая ножом кусок свинины на волосатой руке с тяжелыми перстнями.
– Что вы имеете в литературе? Упадок во всем. В философии то же самое. Со времени Декарта и Паскаля нет движения... Латинская раса топчется на месте". Я изумленно ждал продолжения. Но он замолчал и стал жевать сало с булкой. "У вас был недавно Толстой, но Ибсен нам понятнее Толстого". И опять замолчал.
Старик, уязвленный этим взрывом учености, стал выяснять значение Сибирской железной дороги. Затем, дополняя и в то же время смягчая пессимистическое заключение своего коллеги, прибавил: "Да, у нас есть недостаток инициативы. Все стремятся в чиновники. Это печально, но отрицать нельзя". Я слушал обоих покорно и не без интереса.
– Слежка? О, теперь это невозможная вещь. Слежка тогда действительна, когда ее не видно, не правда ли? Нужно сказать прямо: метро убивает слежку. Тем, за кем следят, следовало бы предписать: не садитесь в метро - тогда только слежка возможна.
– И черный мрачно засмеялся. Старик, смягчая: "Часто мы следим, увы, сами не зная почему".
– Мы, полицейские, - скептики, - снова заявил черный без переходов.
– Вы имеете свои идеи. Мы же охраняем то, что существует. Возьмите Великую Революцию. Какое движение идей! Через четырнадцать лет после революции народ был несчастнее, чем когда-либо. Прочитайте Тэна... Мы, полицейские, консерваторы по должности. Скептицизм есть единственная философия, которая отвечает нашей профессии. В конце концов, никто не выбирает своего пути. Свободы воли не существует. Все предопределено ходом вещей.